Ничего кроме правды. Нюрнбергский процесс. Воспоминания переводчика — страница 37 из 38

Над стенограммами

Я не хочу, да и не могу описывать дальнейшее, прежде всего казнь преступников, которая состоялась 16 октября 1946 года. Мы, советские переводчики, 6 октября покинули Нюрнберг и отправились в советскую зону оккупации в Лейпциг. Нам предстояло в течение трех месяцев (представляете масштабы нашей работы!) править стенограммы, сличая текст перевода с подлинником и мысленно вновь возвращаясь в зал суда.

Зато чрезмерная рабочая нагрузка, вернее перегрузка, помогала нам переносить тоску по дому.

А у меня (вы не забыли?) была еще и собака. Молодость тоже брала свое. И песни мы опять сочиняли. Одну, на мотив известного фронтового вальса, я записала. Вот ее текст:

ПЕСНЯ ПЕРЕВОДЧИКОВ

Я помню, как осенним днем

Мы приземлились тут,

Я помню, как в краю чужом

Мы начали свой труд.

Я помню день, как страшный сон,

Когда зажглись огни

И крепко сжали микрофон

Товарищи мои.

Припев:

Так вот, друзья, пришла пора,

Настал расплаты час,

И то, что врали мы вчера,

Мы выправим сейчас.

Мы знаем: путь лежит в Москву

Сквозь груды стенограмм,

И что положено кому,

Пусть выправит он сам.

Опять неслышен, невесом

С берез слетает лист,

И вот Москву, как светлый сон,

Дает телефонист.

Я слышу голос: «Это ты?»,

А рядом в забытьи

Сидят и черкают листы

Товарищи мои.

(Припев)

Тепло и свет московских встреч

Нас греют, как и встарь,

Друзья, чтоб здесь костьми не лечь

За ручку и словарь.

Коль стенограммы победим,

Осилив сотни тонн,

Закажем правнукам своим:

Не врите в микрофон.

(Припев)

Omnia меа mecum porto!.

В начале января, когда работа была закончена, мы выехали в Берлин, а оттуда на поезде — в Москву. На советской границе таможенники неоднократно и настойчиво спрашивали меня, где же мои вещи. Я раз за разом указывала им на два чемодана, коробку с книгами и собаку. Наконец я услышала короткий и сердитый выговор: «У нас нет времени шутить. Мы работаем, а не развлекаемся».

Дело в том, что еще в Лейпциге я опять переоделась в военную форму, а после войны был издан приказ, согласно которому фронтовикам, отправляющимся в свой первый послевоенный отпуск, разрешалось везти на Родину практически любое количество багажа без таможенного досмотра. И наши таможенники, привыкшие к огромным вещевым грузам в контейнерах и даже просто в вагонах, не могли поверить, что всю дорожную кладь возвращающегося на Родину советского офицера составляют пара чемоданов да картонная коробка, не считая собаки. Я, разумеется, не шутила, про себя я вполне могла сказать: Omnia mea mecum porto! (Всё мое ношу с собой.)

И вот, прижимая собаку к потрепанной, еще фронтовой шинели (сшить новую в Берлине в 1945 году не успела), я пересекаю границу Союза Советских Социалистических Республик, думая о том, что скоро буду в Москве и наконец встречусь с дорогими моему сердцу людьми.

Вместо послесловия

Тут бы мне и закончить свое повествование, но пока поезд еще только приближается к Москве, я хочу в последний раз обратиться к читателю.

Итак, с Нюрнбергским процессом покончено, и мы, статисты, должны без промедления покинуть зал. Когда занавес опущен, право выйти на авансцену и раскланиваться имеют только главные действующие лица.

Что касается меня, я бы никогда не решилась высказать мои дилетантские суждения. Но… Простите мне великодушно продолжение затянувшейся истории и невольные повторения. Пишу только потому, что не могу молчать перед лицом надвигающейся опасности возврата большевизма и национал-социализма.

Как меня встретит Родина? Этого я не знала, как не знали этого и мои попутчики от генералов до штатских сотрудников советской делегации в Международном военном трибунале. Каждый из нас выполнил свой долг, как он его понимал или как умел, и теперь все мы были равны перед неписаными, но неумолимыми законами нашего реального социализма.

Хотя ехали мы не в телячьих вагонах, как советские военнопленные, которые возвращались на Родину из нацистских концентрационных лагерей прямиком в советские исправительно-трудовые лагеря, а следовали по маршругу Берлин — Москва в мягких спальных вагонах курьерского поезда, но каждому из нас было неведомо, какую участь уготовила ему наша непредсказуемая родная советская власть.

Мы не знали, кого из нас она лишит жизни, превратит в лагерную пыль, а кого одарит барской милостью, наградит орденами и, того глядишь, возведет в руководящую должность с предоставлением особых привилегий. Статистам такие почести, конечно, были не положены. Это касалось только судейской элиты.

А за все милости при нашем социалистическом режиме, разумеется, приходилось расплачиваться рабским повиновением, доносами, лжесвидетельствами, подлостью и предательством, как правило, в строгом соответствии с полученными поощрениями и наградами. И следовало встречать каждое слово «любимого» Вождя достаточно бурными и продолжительными аплодисментами, вставать и кричать «Ура!» и прочее, и прочее.

Как не вспомнить в этой связи один из характерных эпизодов моей не слишком удавшейся научной карьеры. За год-два до смерти Вождя, когда обычаи, связанные с поклонением ему, достигли в своем развитии апогея, сам ректор Московского государственного университета доктор исторических наук, профессор Илья Саввич Галкин, мой официальный научный руководитель, прочитав первую главу моей кандидатской диссертации по историографии Германии, указал мне на настоятельную необходимость воздать в моем опусе пусть примитивную, но безграничную хвалу корифею всех наук и кроме того включить во введение тезисы о борьбе против мирового империализма, буржуазного идеализма и космополитизма. Такое вот простое замечание научного руководителя. Я робко ответила ему, что сделать этого не могу. Профессор даже изменился в лице. Он вскочил со своего места за письменным столом и на цыпочках направился к чуть приоткрытой двери своего кабинета. Выглянув в переднюю и убедившись, что там, кроме собаки, никого нет, он вернулся на свое место и шепотом произнес: «Тише, тише! Вы не можете, я сам сделаю, иначе в ВАКе не пройдет».

За годы ленинско-сталинской диктатуры мы слишком хорошо усвоили правила игры в социализм, но я была плохой ученицей.

Уроки Нюрнбергского процесса я усвоила лучше. Усвоили их, я думаю, и все участники процесса. Каждый из нас, наверное, выделяет для себя нечто самое главное из этих уроков. А для меня, как я не устаю повторять, главным было выявление родства двух тоталитарных систем XX века. Сознавать это сходство было для меня, советского человека — еще и еще раз скажу — вовсе не легко. Но совсем уж трудно было понять: почему так должно было случиться?

Я думала об этом, но в душе моей уже стихло то чувство неукротимого гнева, которое охватило меня в детстве, когда после ареста родителей я шла, дрожа от холода и страха, по Красной площади, и посылала мысленные проклятия великому учителю и любимому отцу народов. Я думала ни много, ни мало о том, как его убить, задушить, разорвать на куски, превратить в пепел. Но как же это сделать? Древняя кремлевская стена не давала ответа. И я, придя домой, садилась писать очередное прошение о пересмотре дела моих родителей всесоюзному старосте Калинину. По ночам я писала стихи. Жаль, но я уничтожила их перед отъездом на фронт. В памяти случайно сохранилась строчка: «Когда ты издохнешь, кремлевский пес?» Сохранять такое было очень опасно.

Я уже писала, что моя душа после ареста родителей в какой-то мере успокоилась, когда я начала помогать не только своим, но и незнакомым лагерникам. Но что это была за помощь! Капля влаги в горячем песке! И все же мне становилось легче, потому что вокруг меня были люди, которые поддерживали меня всем, чем могли. Это были не только товарищи по несчастью, но и рядовые коммунисты, которых еще не успели арестовать и которые, сохраняя верность идеям марксизма-ленинизма, в полной мере осознавали порочность пути, избранного Сталиным и его послушными прихвостнями.

Другой моей помощницей была Великая Отечественная война. Как и всем моим соотечественникам, она принесла мне много тяжелых потерь, духовные и физические страдания. Но в то же время, как я уже признавалась, она явилась огромным облегчением. И хотя наш коварный вождь был мне ненавистен по-прежнему, на сей раз я в полном согласии с ним повторяла слова: «Враг будет разбит. Победа будет за нами».

Не скрою: в душе моей теплилась надежда, что после Победы наступит час гибели кремлевского дракона. И этот час наступил, но только ждать его пришлось еще долгие годы, в которые наш народ был безмолвным свидетелем неправедных судов и тайных расправ, преследований и беззаконий.

Казалось, что Иосиф, предчувствуя свою смерть, во что бы то ни стало стремился догнать и перегнать любимого и потому уничтоженного им Адольфа. Об этом свидетельствует последний неправедный суд эпохи сталинизма — суд над членами еврейского антифашистского комитета летом 1952 года и так называемое «дело врачей», не получившее запланированного продолжения лишь из-за смерти его вдохновителя.

Так Сталину удалось в какой-то мере, если не перегнать, то в последний момент догнать фюрера на поприще антисемитизма. Этого, пожалуй, не смогут отрицать даже самые ярые почитатели Иосифа Виссарионовича, все силы которого были, как и всегда, направлены на достижение поставленной цели. Не его вина, что он не успел осуществить переселение евреев в лагерные бараки и принять решение об их окончательной ликвидации. Собственная смерть никак не входила в грандиозные планы тирана.

…16 августа 1997 года сосед по дому показал мне «издание Русского национального союза» — увенчанную свастикой газету «Штурмовик» — выпущенное на русском языке в Москве российское продолжение грязной газетенки Юлиуса Штрейхера. Нацистского антисемита № 1 давно уже нет, его повесили в Нюрнберге, а дело его, оказывается, живет в наши дни на московской земле.