Ты Антуан не чтобы ты некрасивой. Ты понимаешь, Антуан, она бы не хотела, чтобы ты видел ее некрасивой. Но твоя бабушка была красива, Леон, светлокожая, стройная, тонкая, золотисто-рыжая, черноглазая, а когда она закуривала сигарету, рука ее двигалась с грацией кошачьего прыжка Нуреева.
Выйдя на лестничную площадку, Анна сказала она, Тома очень, а Анна красивая, и я вошел. Этот запах, ты не можешь себе представить; зловоние стирает все, что есть красивого, проникает в твою плоть и въедается в нее навсегда.
Я молюсь, чтобы нас нашли быстро.
Моя мама сидела в кровати, опершись спиной о стену, шея расслаблена, голова склонена на плечо. Простыни были темные, сухие, жесткие. Рот застыл в гримасе, губы, выдувавшие такие чудные колечки ментолового дыма, пытались произнести последнее слово, окаменевший слог. Я остался наедине с ней, с ее телом, и тогда я снова не посмел, Леон. Я не посмел взять ее за руку, обнять, не посмел заговорить с ней, сказать ей последние слова. Не посмел дотронуться до нее, подойти к ней. Не посмел издать ни звука, даже произнести ее имя. Я не оплакивал ее смерть, я оплакивал мою трусость, мои страхи, оплакивал все, чему она не научила меня и чему, по слабости своей, я не отважился сам научиться.
Моя мама оставила меня одного в раздрае, чтобы я стал мужчиной, она меня бросила, чтобы я нашел себя, она любила меня, на свой лад, даже в равнодушии своем, а я этого не знал.
Вот этой-то любви нам и не хватает, Леон. Наших мам.
Пять франков
Врач диагностировал мгновенное кровоизлияние в мозг. Граната с выдернутой чекой в голове. Могла быть и иная причина, добавил он, острая пневмопатия, хроническое обструктивное заболевание легких, здоровье вашей мамы было сильно подорвано.
Когда я в последний раз видел ее живой, мне было тридцать лет – за два года до взрыва. Она еще жила в Баньоле. Омерзительный холл многоквартирного дома. Граффити. Запах травки. Застоявшийся душок дерьма. Маленькая квартирка с крошечной спаленкой, насквозь пропахшая табачным дымом. Я постучал в дверь, она крикнула: открыто, и я вошел. Волосы ее побелели. Кожа тоже. Темные круги под глазами выглядели бы макияжем, будь ей двадцать лет, останься она с нами, будь она счастлива. Она не узнала меня. Чего тебе надо? Это я, Антуан, мама. Она подняла свои усталые глаза, слабо улыбнулась, ты бы предупредил меня, милый, я навела бы красоту. Я предупреждал тебя, мама, я послал тебе пятьдесят, сто писем за все эти годы, я просил разрешения приехать, увидеться с тобой, чтобы сказать, как нам было без тебя плохо, Анне и мне, как холодно; чтобы попросить тебя вернуться к нам. А ты мне ни разу не ответила, даже когда я вкладывал в письма конверты с марками, и твое молчание кричало, что мы тебе не нужны. Но я ничего не сказал. Трус, сын труса. Хочешь, я зайду попозже? Ладно, раз уж ты здесь. Иди сюда, садись. Дай-ка мне пива из холодильника и расскажи, как ты поживаешь. Я рассказывал ей долго. О детстве без нее, без Анн, о летних лагерях, об Анне и Тома, о втором браке нашего отца. О его жене в твоей постели, ее баночках с кремом на твоей стороне полочки в ванной. О ее паршивых подарках, когда мы были детьми. О моей трусости с Фредериком Фроманом. О моих унижениях с девушками. И о Натали, первом «ударе молнии» в моей жизни.
Когда ее голова склонилась набок, потому что она уснула, я продолжал говорить. О рождении Жозефины, о моей работе, о жизнях, которые я разбивал. О тоске по тебе, мама, о ментоловых духах, которые я попросил папу сделать для меня и вдыхал каждый вечер перед сном, напоминавших мне твои красивые руки, которые никогда до меня не дотрагивались, но я все равно их любил. А потом я замолчал. Она шумно дышала, спала беспокойно. Знаешь, призраки любят нищенский удел. На столе валялись банки из-под пива, старая газета, несколько книг ее любимой Саган, зачитанных до дыр. На стене проступали пятна сырости; одно из них походило формой на маленькую кабанью голову. Парейдолия[20]. Она сделала из него область Италии, вписала ласкающие слух названия, Флоренция, Прато, Сиена, Пиза, Ареццо, путешествия, которые она совершала теперь одна, без багажа, без паспорта, без нас, без ничего. Маленький телевизор на полу, подключенный к антенне соседнего дома. Кухонный уголок, газовая плитка, консервы. Мне хотелось плакать, быть наконец сыном, обнять ее и увезти далеко отсюда, на кабанью голову, похожую на Тоскану, подарить ей последнее путешествие в красоту. Не в грязь. И не в ужас.
Я встал и прошел в спальню. Большой матрас прямо на полу, лекарства, пустая бутылка из-под воды, а к стене, на уровне постели, у самого плинтуса приколоты две фотографии. Одна, маленькая, из автомата за пять франков, на фоне складок занавеса. Мне на ней лет шесть, волосы аккуратно причесаны, белая рубашечка, застегнутый воротничок. Мы с мамой сделали ее для клуба дзюдо. Я был счастлив с ней в тот день. Она говорила мне, что я красивый. Что у меня будет прекрасная жизнь. Что все женщины будут от меня без ума, и, если я найду к ним верный подход, – поменьше поэзии, Антуан, немного мускулов и побольше дерзости, – быть мне королем. Когда я сфотографировался – Боже мой, ты у меня настоящий маленький мужчина, сказала она и звонко чмокнула ряд черно-белых портретиков, – мы пошли в «Палас», куда она провела меня тайком. Она купила нам мороженое в рожках, и мы посмотрели «Главное – любить»[21]. Она плакала по красоте Роми Шнайдер, а я испугался Клода Дофена. Я лежал на полу под креслами, чтобы не видеть происходящего на экране, а она держала меня за руку до конца фильма. В тот день я был самым счастливым мальчиком на свете.
На другой фотографии весело смеялись в нашем саду близняшки. Им года три или четыре, и на них бледно-розовые платьица. Они похожи на конфетки.
Мама закашлялась, и я кинулся вон.
Так что ты говорил, Антуан?
Округлим до семисот
В тот уик-энд вы оба были со мной. Длинные первомайские праздники. Натали последние несколько месяцев вновь встречалась с пресловутым арт-директором, который обогатил идеограммы своей убогой жизни, наколов на сей раз на предплечье эчивосуру («трахаться, совокупляться»). Мы долго говорили с ней. Пили вино. Плакали. Прижимались друг к другу. Нам было страшно. Нам было холодно. Мы вспоминали рождение Жозефины, ее крошечные совершенные ноготки, ее длинные реснички, ее клубничный ротик. Ужасные месяцы, что были потом. Аборт. Ночи на диване. Чужие запахи. И примирение, и, наконец, твое появление, Леон.
Мы оплакивали нашу загубленную жизнь. Ожоги ее кабин. Я пытался замолчать стыд моего нового статуса: безработный. Она хотела оправдаться, а мне не нужны были оправдания. Она поцеловала меня в губы в последний раз. Это был долгий, очень долгий поцелуй, крепкий, горячечный. Я в последний раз прошептал, что люблю ее, она покраснела – и ушла. Позже она заберет детей; когда арт-директор вспомнит, что у нее их двое и найдет для них местечко.
А пока я старался, как мог, то есть был противоположностью моего отца.
Я научился пользоваться стиральной машиной и не смешивать белое белье с цветным. Отмывать известковый налет жавелем. Духовку черным марсельским мылом. Подливать в воду постное масло, чтобы макароны не слипались. Научился отвечать на вопросы, которые вы с сестрой однажды мне зададите (почему идет дождь, папа? почему один год жизни собаки равен семи годам человеческой? почему у тебя больше нет работы?). Научился говорить: «я тебя люблю», когда вы показывали мне рисунок, правильно завязанный шнурок, хорошо убранную комнату.
Я пытался дать то, чего не получил сам.
И вот в этот уик-энд, как оно всегда бывает в праздничные дни и в дни дерьмовые, одна батарея в доме начала подтекать, а потом вода забила фонтаном. Ты кричал: папа, папа, в гостиной лужа! Я знал название самой далекой от Земли планеты, Нептун, и самой близкой, Венера, но как справиться с протечкой – не знал. Тут явилась Жозефина, с очень гордым видом, сжимая в руке один из тысячи проспектов, которые нам регулярно подсовывали под дверь. Течет? Звоните. Я позвонил. Конечно. Конечно. Нет проблем. Через пятнадцать минут. Ты помнишь, что с вами было, когда вошел этот водопроводчик? Вы попятились. Это был вылитый борец сумо. Заплывшими глазками он обследовал ранку на радиаторе. Достал из кармана ключ, пошуровал секунд двадцать, и вода перестала течь. Потом он изъявил желание осмотреть все остальные радиаторы в доме. Это может случиться с каждым. Потом проверил спуск воды в туалете. Опасность таится повсюду. Кран в кухне, кран в ванной, и тут он сказал: ай. Нужна прокладка, а у меня ее нет. Прокладка? Иначе через три часа вы опять меня вызовете, ваша ванная превратится в бассейн. А. Да, слишком повысился напор из-за эпизода с радиатором. Эпизод с радиатором, скажите на милость. А что можно сделать? Сейчас позвоню коллеге, он меня выручит. Борец сумо уселся на один из стульев в столовой, и твоя сестра сдавленно вскрикнула. Но стул выдержал. Из своего бездонного кармана он достал лист бумаги и карандаш, записал первую цифру: восемьдесят евро. Далее: за вызов по тарифу выходного дня, тридцать пять евро, прочистка радиатора тридцать евро, умножаем на восемь, двести сорок евро, ремонт муфты поврежденного радиатора пятьдесят три пятьдесят; затрата рабочего времени: я пришел в десять пятьдесят, сейчас одиннадцать тридцать, ладно, считаем полчаса, семьдесят пять евро плюс надбавка за выходной день пятьдесят процентов, стало быть, тридцать семь пятьдесят. Я хотел сказать что-то вроде вы издеваетесь надо мной, когда в дверь позвонили. Пухлые губы водопроводчика раздвинулись в улыбке. Вот и прокладка, это совсем недорого, девяносто три цента, вызов коллеги восемьдесят евро, за него я вам не считаю ни установку, ни надбавку за выходной, плюс НДС, итого, так-так, плюс-минус, семь на ум пошло, вот, семьсот девятнадцать восемьдесят девять, округлим до семисот. Я открыл было рот, но он уже встал и направился в прихожую, чтобы открыть коллеге. Еще одна гора мяса.