Ничего, кроме счастья — страница 19 из 29

– Это и послужило для вас толчком?

– Когда ваша личная жизнь летит к чертям, когда ваша семья рухнула, а в общественной жизни вы перестали существовать, вы знаете, что входите во тьму. Абсолютную. Ту, в которой вас уже не найти. Так что да. Наверно, это и послужило толчком.

150000

El loco больше нет. За неполных два года я стал el mago. Волшебником.

Обездоленные, несчастные, увязшие в долгах доверяли Паскуалю и моим золотым рукам свои машины, пикапы и грузовички для ремонта especial[52]. И в ближайшие дни у них таинственным образом лопались подушки безопасности. На прямой дороге, на красном сигнале светофора. Или просто при включении зажигания. Некоторые водители получали легкие ожоги рук. От разрыва иногда немного страдали барабанные перепонки. Страховые компании и производители, желавшие во что бы то ни стало избежать скандала, платили без звука.

Одна женщина из Маскоты получила больше ста пятидесяти тысяч песо: ее ранило в щеку, под очками. Мерзавец переметнулся. Слегка изменив состав перхлората, газа, которым надувают подушки безопасности, я отомстил гиенам – пусть платят. За брошенных беременных женщин. За Гржесковяков, влюбленных в Иветт. За малых сих. Я отмывался от преступного мира. От воров-водопроводчиков. От жуликов-таксистов. Любимых женщин, которые вам изменяют. Отца, бросающего вас на произвол своего недуга, чтобы бросить себя на произвол другого, столь же смертельного. Этой неотъемлемой части себя, от которой не исцелиться.

Víctimas[53] отстегивают нам с Паскуалем небольшой процент от компенсации, выплаченной страховыми компаниями. Я, однако, продолжаю убирать в Десконосидо, это моя связь с мамиными руками, с руками, которые так мало меня касались.

Я купил малолитражку 1986 года (без подушки безопасности) в прекрасном состоянии, и по воскресеньям вожу Матильду прогуляться по шоссе 200. Мы едем просто так, без цели. Ее рука высунута в окно. Пальцы гладят теплый воздух. И бывает, без всякой на то причины, она смеется. А бывает, что плачет.

И тогда мне холодно.

Первая

Пришла Анна. Мы встретились в комнате для свиданий, в присутствии охранника. Ее глаза увлажнились, когда она увидела мою бледность, мою худобу, темные круги, точно синяки от злых ударов кулаком. Боже, что сделали. Боже мой, что с тобой сделали? Я погладил ее по лицу. Ее теплота и нежность наполнили мою руку. Впервые без малого за год я коснулся человеческого существа. Женской кожи. Мои пальцы скользнули по ее скулам, по щеке, остановились у рта и приоткрыли губы. Они были влажные. Анна закрыла глаза, склонила лицо. Прошептала свои кусочки слов. Она была красива и безутешна в этом подарке, что сделала мне невзначай. Мой жест, грубый, непристойный, стал связующим звеном с жизнью. Мои пальцы проникли глубже. Я заплакал.

Потом она рассказала мне о них. Наш отец жестоко мучился. Он уже почти не вставал. Морфий. Рвота. Мешочек с дерьмом, приклеенный к бедру. Стыд. Кормили его через капельницу. Слезы текли не переставая. Жена массировала его, чтобы не было пролежней. Жалкие движения безутешных рук. Последние жесты нежности. Он теперь почти не разговаривал, слова бежали от оглушительного грохота моего выстрела. В ту ночь он лицезрел, бессильный и немой, ужас своего внука. Надо иметь мужество и столько любви, чтобы кого-то спасти. Ни Леону, ни мне он не подал милостыни этих нескольких фраз, позволяющих возродиться. Дрожь губ жены моего отца теперь охватила все ее тело. Она походила на бумажку, подхваченную сквозняком, унесенную последним вздохом. Никто больше не говорил о моем безумстве, моей звериной гнусности. Молчание игнорирует, силясь стереть то, что было. Анна регулярно навещала их. Время шло, пахло плохо. Смерть стояла у дверей.

Натали и дети переехали в Лион. С татуированным. Они стали новой семьей. Соседи с ними здоровались. Находили их красивыми, несмотря на эту безобразную щеку. Никто ничего не знал о них, ничего об их бедах. Они жили в большой квартире близ парка Тет д’ор. У Натали была высокая должность, служебная машина. Леона наблюдали врачи. Его кошмары стали реже, и он уже почти не писался в постели. Первая пересадка кожи на лице Жозефины дала обнадеживающий результат. Предстояли еще как минимум две. Реабилитация шла своим чередом; процесс был долгий, но речь возвращалась к ней. Слова больше не застревали в ране, не падали в бездонную пропасть моего безмерного горя; все, кроме слова папа, которое кануло в нее навсегда. Мои дети не хотели больше меня видеть. Никогда. Они не хотели носить мою фамилию, не хотели быть связанными со мною ничем. Они сожгли фотографии, памятные вещицы. Поставили на мне крест. Убили меня.

А потом, под вечер, уже стоя у двери, которую охранник приготовился открыть, Анна вдруг замерла и повернулась ко мне.

Жозефина конца мне вопрос. Почему выстрелил первую. Жозефина без конца задает мне этот вопрос, Антуан. Почему он выстрелил в меня первую?

1000

Я помню первый раз, первое лето, когда отец отправил нас с Анной в лагерь. Он сам упаковал наши чемоданы и забыл положить в мой сменные брюки.

На второй день за завтраком меня случайно толкнули. Моя чашка опрокинулась, и горячий шоколад растекся по брюкам темным позорным пятном в районе полового органа. Как отцова моча сегодня. Меня подняли на смех. Детские насмешки хлестки, жестоки. Мои слезы их только раззадорили. А над отчаянными его! его! Анны (что значило «оставьте его! оставьте его!) они покатывались еще пуще.

Я помню, как отец послал меня купить трусики для сестры. Сам он не решался. Он всегда отворачивал лицо, проходя мимо витрины магазина белья. Особенно бутика мадам Кристиан, что на улице Эльзас-Лотарингии.

Он никогда не держал нас за руки на улице.

Никогда не говорил об Анн.

Никогда не ложился к нам на кровать перед сном, чтобы рассказать сказку. Да и сказок никогда не сочинял. Иногда покупал книги, но не читал их нам. Мне помнится «Гензель и Гретель». Я тысячу раз читал ее Анне. От моей слюны как кислотой разъело уголки страниц. От них воняло. Но это была наша сказка, наша книга. Каждый раз моя сестренка натягивала одеяло до самого носа. Каждый раз ее била дрожь.

Он никогда не смотрел фотографии нашей мамы и не плакал над ними. По вечерам он пил пиво до тех пор, пока голова его не падала в тарелку.

Он не знал названий деревьев, цветов, и птиц тоже не знал. Только химические формулы. А они не связывают людей, не служат темой для разговоров.

Он никогда не слушал музыку. Не научил нас плакать от звуков Малера. Да и вообще не научил нас плакать. Давать выход нашей боли.

Нашей радости.

Нашему гневу.

Он никогда не ложился в траву, чтобы посмотреть на небо.

Он никогда не ел земляных червей. Его никогда не кусали осы.

Он никогда никому не набил морду.

Никогда не предлагал нам погулять под дождем.

Поиграть с ним в снежки.

Он никогда не ходил с нами в бассейн, не прыгал с вышки, не соревновался, кто дольше пробудет под водой, не дыша.

Он никогда не писал нам писем, когда мы были в лагере. Никогда не подходил к телефону, позже, когда меня бросила Натали.

Он всегда забывал о школьных праздниках.

Он никогда не бегал со мной за футбольным мячом. За теннисным мячиком, за шариком для пинг-понга.

За мечтой.

За летящим перышком.

Он всегда покупал по воскресеньям «голову негра» у «Монтуа».

Он всегда путал даты наших дней рождения. Дважды преподнес Анне один и тот же подарок.

Он никогда ничего не дарил моим детям. Это делала его жена.

Он никогда не рассказывал нам о своих родителях. О войне в Алжире. О своих взрослых страхах. О своих мечтах. О своей жизни до нас. До всего этого.

Однажды он повел меня смотреть «Мотылька»[54] в «Паласе» и, когда каторжника казнили на гильотине, закрыл мои глаза своими ладонями. Больше мы никогда не ходили вместе в кино.

Он никогда не учил меня бриться.

Никогда не говорил мне о теле, сердце и лоне девушек.

О зверствах мужчин.

Он никогда не говорил мне, что я красивый. Некрасивый. Большой. Маленький. Толстый. Худой.

Никогда не рассказывал мне смешных историй.

Он думал, что рай, быть может, существует.

Он говорил, что любит песни Сержа Реджани[55]. И никогда не был на его концерте. А теперь Серж Реджани умер.

2

Однажды я попросил его научить меня удить рыбу. У нас были богатые рыбой пруды в Маньере, в нескольких километрах от дома. Форель, плотва, пескари. Он вздохнул. В городе есть две рыбные лавки, только и сказал он мне. Но папа, не отступался я, мы поедем туда с классом через две недели, а я никогда не удил, мне опять будет стыдно.

Стыд не в этом, Антуан.

Меня прорвало. Я закричал. Стыд – это ты, это ты! До сих пор слышу, как мой голос, слабенький, дрожащий, воробьиный писк это ты! это ты!, бился о стены кухни. Я закричал еще громче. Лучше бы ты ушел, а не она!

Его руки закрыли лицо. Плечи тихонько осели. Только так он всегда и реагировал. Мне стало ужасно стыдно за него, и я поклялся себе, что никогда не буду таким отцом, как он.

Я стал худшим.

10–1

Удар был мощнейший. Мяч со свистом рассек воздух. Зрители умолкли. Маленький вратарь замер, точно зачарованный. Он среагировал на четверть секунды позже, чем нужно. Мяч врезался в его лицо с силой пушечного ядра. Хрупкое тельце опрокинулось навзничь. Публика зашумела. Радостные крики раздались с другой стороны поля, когда мяч вместе с мальчиком влетел в ворота. Судья засвистел изо всех сил. Как будто его свист мог удержать тела, остановить падение.

Люди сбежались к воротам. Среди них был фельдшер из медпункта. У мальчика был разбит нос, шатался передний зуб. Он лежал на земле, оглушенный. Но, когда его хотели перенести, воспротивился. Он хотел подняться, идти сам. Встав на ноги, он поднял вверх обе руки, изобразив большое V. Все зааплодировали.