chancho. Свиньи. Я вам заплачу. И тогда Паскуаль заключил ее в свои объятия, вскружившие восемьсот семьдесят три головы – не считая Доминги, которая еще ломалась. Он нашептал ей на ухо слова, которые обычно поются, старинную балладу марьячис, о безумце, который во злобе убил свою красавицу тремя пулями в сердце, и красавица истекала кровью и плакала, и сердце спросило ее: почему ты не убежала, почему, почему, Эпифания, нет любви там, где есть злоба. И сердце Эпифании Флорес Алонсо забилось вновь, и она смахнула слезинку, медленно стекавшую по шраму. Я поняла, Паскуаль, сказала она, всхлипнув, ты открыл мне глаза. Gracias[61]. Gracias. А вы, сеньор Антонио, поберегите ваши прекрасные руки для чего-нибудь прекрасного.
3
– Я бы хотел поговорить о том, что вы сказали несколько недель назад: мне это представляется очень важным. (Он роется в своих записях. Я закуриваю сигарету. Первая затяжка – всегда упоительное легкое головокружение.) А, вот. Вы были у вашего отца, посмотрели «Поющих под дождем», побыли с ним, как бы простились. Потом вы зашли к сестре и зятю, тоже в последний раз, перед тем как выстрелить в своих детей, а затем в себя; во всяком случае, таково было ваше намерение. И когда вы уходили, Анна сказала вам: «Выбери день». Давайте, если вы не против, вернемся к этой фразе.
– Занятно, что вы об этом заговорили. Эти два слова долго преследовали меня. Вы знаете, что после смерти Анн нас с сестрой связывали очень тесные отношения. До появления в нашей жизни Тома я единственный понимал ее полуфразы. Мы прошли через детство, держась за руки, защищая друг друга от зла и от всех этих забвений. И, в конце концов, я стал думать, что она знает меня лучше, чем я сам. Она не могла не видеть зверя. Она знала, что он вырвется наружу и, вырвавшись, освободит меня, освободит нас всех, что у меня нет другого выхода. Я уже все потерял. Жену, работу, уважение детей. Я думал, что этими словами – «выбери день», – она благословила меня, сказала: давай же, пора, выбери дату, соверши то, что должен, я тебя понимаю и прощаю, ты мой брат, и я всегда буду любить тебя, что бы ты ни сделал.
– И?
– Это было не так. (Я долго молчу. Не хочу расплакаться. Загоняю свое дыхание глубоко, очень глубоко, в низ живота.) Это было не так. Выбери день. Выбери свет, а не потемки зверя. Вот что она хотела сказать. Выбери иное. Иди к неведомому. Живи. (Новая сигарета. Мои руки дрожат.) Туда я и хочу теперь идти, к неведомому.
85
Позже в эту зиму мы снова отправились в Майто. Дует ветер. Волны высокие, яростные. Серфингисты в них не суются. Пляж почти пуст. Только несколько мальчишек вдали. Они играют, бросая палки собакам. Я иду рядом с Матильдой. По ту сторону мира. Годы изменили рельеф моего лица. Избороздили морщинами глаза, лоб. Моя кожа черна от солнца. Волосы побелели. Иногда вечерами Матильда гладит их. Она смотрит на меня, улыбаясь, и это все; можно и так заниматься любовью. У нас много времени впереди. Спешить некуда. Я знаю, что она будет последней.
Перед нами Архинальдо ведет мяч. Иногда порыв ветра уносит его далеко, и возмужавший мальчишка бежит за ним, смеясь, как бегал, смеясь, Леон за голубями в надежде их поймать. Эти паршивцы всегда подпускали его близко, а когда детские ручонки тянулись к ним, отскакивали на шаг. С десятого раза мой сын их возненавидел и бегал за ними, пытаясь пнуть ногой, ударить палкой, кидал в них камни.
Несколько минут назад наши пальцы соприкоснулись. Но не спешили переплестись. И Матильда улыбнулась. Эта редкая на ее лице улыбка раскрывает ее бесконечную красоту. Все так чудесно медлительно. Нет нетерпения встреч в четырех стенах кабин. Есть прелесть первого раза. Или последнего.
Больше семи лет я не занимался любовью, не терял себя в запахе женщины, не ощущал переполненного семенем члена. Только мои пальцы заплутали во влаге рта моей сестры, тогда, в больнице. Они грубо шарили по ее нёбу, и ее язык лизнул, и ее зубы укусили. Анна сдавленно вскрикнула. Палец был прокушен до крови. Я заплакал. Мое наслаждение и мой стыд. Семь лет никто не занимался со мной любовью. Мое тело кажется мне новым, будто у него нет прошлого.
Я живу у Матильды и Архинальдо в крошечной комнатушке за десять песо вот уже больше года. Когда на рассвете я ухожу из дома, крадучись, смешной походкой ladrón[62], шагами глупой цапли, к грузовичку, который отвозит нас в Десконосидо, они еще спят. Мы встречаемся под вечер. Я забираю Архинальдо из колледжа. Продолжаю его тренировать. К нам присоединились другие дети. Он теперь берет восемьдесят пять мячей из ста. Его слабым местом остается «свечка» из-за маленького роста. Он хочет поскорее вырасти, а я советую ему не спешить, напоминаю, что детство – счастливая пора. Край без войн. Я хочу в это верить для него, как хотел верить для Жозефины и Леона, хотя сам знаю, что детство может быть и огромным пейзажем руин. Когда ты маленький, звезды дальше, а мечты больше. Ты должен прыгать, чтобы достать яблоко с ветки, сорвать несколько вишен. Ты одерживаешь тысячу побед.
Мы сидим втроем лицом к океану. Наши плечи соприкасаются. Ветер треплет наши шевелюры, волосы Матильды хлещут меня по щекам. Ее сын прижимает к груди мяч, точно сокровище. Бьющееся сердце. Мать гладит его лицо. Он улыбается. Он не знает, что она его мать. Ничего не знает о злоключениях, не знает ее истории, которая еще пишется, медленно, осторожно. Я учусь для него жестам, которых не знал в пору моих детей. Бить по мячу. Лежать на песке и смотреть на небо. Держать чью-то руку. Узнавать названия фруктов. Матильда смотрит на меня, ее черные глаза ласковы. Наша семья рождается в молчании. В благодати. В покое, наконец-то в покое. Ветер принес тучи. Серые, тяжелые. Они парят над нами, между небом и водой. И Архинальдо поворачивается ко мне.
Почему идет дождь, Антонио?
Время прошло. И тогда время пришло[63].
Часть третья
23/02
Я не могу даже кричать. Иначе кричала бы нехорошие слова. Гадина. Дебил недоделанный. Я просыпаюсь от боли. Это ужасно – боль. Это злоба, которая ничего не может дать. Уже два месяца, пес. Вот класс – Пес. Пес плохо пахнет псиной, даже слово воняет. Это все-таки круто – найти имя для отца, который хотел меня убить.
18/04
Сегодня утром я сумела сказать он-ур. Неплохо для одиннадцатилетней девочки, а? Лол. Женевьева зааплодировала. Она занимается моей реабилитацией в больнице. Раньше я не могла даже произнести о или а, плакала. Она суперская. Учит меня говорить, потому что слова, когда я хочу их произнести, скатываются назад, падают в рану, как в пропасть. Когда меня привезли, она сказала мне, что отколот кусок челюсти. Я нарисовала зеркало. Она сказала нет. Еще рано, Жозефина. Представляю, какое жуткое у меня лицо. Тогда я написала в своей тетради: убейте меня. Убейте меня! Поставила не меньше тридцати восклицательных знаков, чтобы медсестры меня поняли. По-моему, они не умеют читать.
5/05
Мы с Женевьевой посмотрели фильм. «Скафандр и бабочка»[64]. Играет Матье Амальрик. Это подлинная история человека, запертого в себе самом. Он не может двигаться, не может общаться. Только веки у него шевелятся. И он написал целую книгу, буква за буквой, шевеля одними веками. Медсестра показывает ему буквы. Моргнет один раз – да, два раза – нет. Я подумала, что мне все-таки еще повезло. Несмотря на дерьмового Пса.
Доктор (тот, которого я не люблю) приходил сегодня. Он снял повязки, скрывающие мою голову чудовища. Медсестра смачивала мне лицо, чтобы отлепить бинты. Он, кажется, остался доволен пересадкой. Кусочки костей мне уже пересадили. Теперь – кожа. Срезанная с моих ягодиц. Выглядело это, наверно, как кусок ветчины на щеке. Я написала в тетради: «ужас?» Он улыбнулся дурацкой улыбкой. Приживается хорошо, я доволен, дайте срок, все образуется, почти ничего не будет видно, так он сказал. Жаль, что я не могу смеяться. Если можно выпустить пулю в голову ребенка, так соврать ему и вовсе как нечего делать.
Писать – это была идея Женевьевы. Она говорила, что боль – это как инородное тело. В конце концов обрастаешь панцирем, чтобы не чувствовать ее. Но нельзя вылечиться от того, чего не чувствуешь.
Я не все написала. Но ты не беспокойся. Я заполню пустоты.
Конечно, у Леона наступил долбаный трудный период. Мсье ПВП. Начинающий подросток. Ты все это пропустил. Но до этого, в первый год Пса, когда я долго лежала в больнице, он приходил ко мне каждый день после школы. Кормил меня с ложечки, потому что у меня иногда дрожали руки. Вытирал, плача, суп, стекавший по моему подбородку. Испуганно спрашивал: я тебя обжег? Но я ничего не чувствовала. Моя кожа была холодной. Она казалась мне мертвой, и, наверно, это было правдой. Тогда Леон забирался ко мне на кровать, садился рядом, прижимал мою голову к своему плечу, целовал ее, чтобы согреть. Нам обоим было стыдно. О тебе мы никогда не говорили. Однажды он сказал, что убьет тебя, и мне были приятны эти слова. Мой маленький преступник девяти лет от роду. Он приносил книги. Читал мне их. Я до сих пор помню слова, на которых он запинался, точно спотыкаясь о камушки: устремился, враскачку, молниеносная, порывистый. Позже я поняла, что спотыкался он о слова любви, те, что причиняют боль, потому что делают нас слабыми.
Он рассказывал мне, что происходит за стенами больницы. Рассказывал про дом, про маму, про Олива. Он старался поскорее вырасти. Стать убийцей с твердой рукой. Он хотел записаться на дзюдо, чтобы уметь постоять за себя и защитить меня. Иногда он расчесывал мне волосы и был очень горд. Однажды я попросила его подкрасить мне глаза, а он испугался. Еще выколю тебе глаз, этого только не хватало! Нам с ним было хорошо. Он мечтал за нас двоих. Когда ты вырастешь, если у тебя не появится жених, я останусь с тобой, мы будем жить вместе. Наступал вечер, заглядывала медсестра, говорила, что пора уходить. Однажды Леон спрятался в туалете в коридоре, а ночью пришел и лег рядом со мной, и мы плакали. Конечно, сестра нас застукала, когда пришла с обходом. Она молча посмотрела на нас, потом в металлической тишине машин, в ночных тенях, сказала, что мы похожи на ангелов, а Леон ответил нет, ангелы – это мертвые дети, а Жозефина жива, моя сестра сильнее револьверной пули.