Ответ № 7 на УВ: Потому что я не сказала ему, что он лучший в мире.
Его очень тронули поцелуи Леона. Он потер глаза. Сказал, что любит нас, что скоро найдет работу, что все будет хорошо. Мы уплетали за обе щеки – должна признать, что салат суперски удался. Леон спросил, можно ли ему записаться на дзюдо. Не сказать, чтобы он обрадовался, но разрешил, и Леон тут же вскочил из-за стола и стал смешно изображать схватку, как его любимый Джейсон Борн[76]. Я рассказывала про школу, про то, кем я хочу быть. Стилистом. Или парфюмером. Я читала книгу того, кто создал почти все духи от «Гермеса». Мне очень понравилось. Понравился этот язык, эти душистые слова, фразы, тихие и такие точные, которые они оставляют за собой. Он долго слушал меня, и мне было хорошо. Я чувствовала себя большой. Гордилась, что он уделяет мне столько времени. Леон уселся смотреть видео. Мы остались за столом. Он попросил меня описать духи, которые я когда-нибудь создам. Это был трудный вопрос. Нуга. Малабар. Чуть-чуть лакрицы. Немного гиацинта (так называются цветы, которые мама посадила в нашем саду). С нотками детства, сказала я. Ему это показалось очень красивым. Он закрыл глаза, словно хотел понюхать, пропитаться ароматом, который я создала. Погладил меня по щеке. Улыбнулся мне. И сказал: в тебе навсегда останется эта чудесная нотка детства, Жозефина, поверь мне. И я поверила. Мне было так отрадно поверить моему отцу в эту минуту. Я знаю. Психолог сделал замечание: впервые, с тех пор как мы встречаемся, вы говорите: мой отец.
Мой отец. Откуда вдруг взялись эти слоги, обжигающие мне рот, пронзающие кожу, точно иглы. И в то же время они теплые, эти слоги. Уютные.
Мы вместе помыли посуду, а потом он повел нас к «Монтуа» за десертом. Он объяснил нам, почему «голова негра» превратилась в «Отелло», но, сказал он, от перемены названия торта люди не станут терпимее, добрее, великодушнее. Еще сказал, как тяжелы собеседования в агентстве по трудоустройству, потому что слова вылетают и походя ранят людей. Рассказал, как упала и забилась одна женщина, когда ей заявили, что она не имеет больше никаких прав. Это убийственные слова: «никаких прав». Он говорил с нами, как со взрослыми. Мы с Леоном чувствовали себя важными особами. Это было потрясающе. Мы задавали ему уйму вопросов, и он отвечал. В какой-то момент он сказал, что есть один вопрос, которого ему никогда не задавали, а ему бы так хотелось, чтобы задали. Какой, папа? Почему идет дождь. И Леон ответил: потому что прогноз погоды обещал дождь; и мы засмеялись. Но я-то видела, как мелькнула грусть в глазах моего отца. Вернувшись домой, мы поиграли в «Монополию». Дурацкая партия. Я проигрывала. Он держал банк и совал мне пятисотки под столом. Ух, как мы боялись, что Леон увидит. Это был наш секрет в тот день, эти бумажки цвета гусиной каки под столом. Наш последний большой секрет.
Вечером – пицца. Die Hard 1[77] для Леона. В сотый раз. LOL[78] для меня. В тысячный раз. Все втроем на диване. Ели конфетки M&M. Потом он велел нам идти в ванную. Хорошенько почистить зубы. Зубы – это очень важно, новые не вырастут. Вымыть лицо. Руки. Уши. Смотрите, когда уляжетесь, приду проверю. Мы визжали, смеялись. Мы были и взрослыми, и детьми в один день. Отец был сегодня только наш. У нас будет бассейн в саду. Он найдет новую работу. А может быть, и дедушку вылечат от рака. Это был самый лучший день в нашей жизни. Нет, я помню еще один такой, раньше, но тогда с нами была еще мама. А этот день был самым лучшим в нашей жизни с папой. Черт. Я написала это. Но это правда: в тот день он был самым здоровским папой в мире. Когда мы легли, он почитал нам «Гензель и Гретель». Эту книгу он всегда читал тете Анне, когда они были маленькими, и тетя Анна, натянув одеяло до самого носа, шептала: тише слова страшно.
Он поцеловал нас перед сном. Много-много раз. И повторил, что любит нас больше всего на свете, а теперь пора спать, завтра в школу, у нас будет длинный день.
И пришла ночь.
19/05
Мы с Сашей перешли в первый класс. С блеском. Средний балл 16,2 (у нее) и 15,8 (у меня). Реванш гвоздей и ветчины. Мы самые сильные. Мы самые красивые. Наши мамы бьются в истерике. Они ведут нас на шопинг. Unlimited shopping[79]девочки!
Не надо выпрыгивать из ботинок. Unlimited – это значит четыреста евро. Максимум. Но все-таки.
А потом маме сообщили, что ты вышел. На несколько секунд она оцепенела. Ее пришлось усадить, успокоить. Он не вернется, мадам, и ничего не потребует. Даже увидеться с нами? Не беспокойтесь. Ее только что не облизывали. Одна женщина дала ей таблетку. Чтобы отпустило. Значит, бояться нечего? – спросила мама. Нечего. Он сказал, что исчезнет, и вы о нем больше никогда не услышите. Он просил прощения, но знает, что прощения ему не будет. Значит, теперь он все равно что умер, сказала мама. А Леон напыжился и сказал, что, если ты явишься, он тебя убьет, и Олив добавил: а я тебе помогу, товарищ-байкер. И опять они по-дурацки ударили кулаком о кулак.
В этот день, спустя три года после ночи Пса, в понедельник 7 июня 2010-го, я сказала, и челюсть у меня не заныла, и слова не спотыкались во рту, и мне не было грустно, и ничуточки не было больно, я просто сказала: папа ушел, как сказала бы: дождь перестал, огонь погас или: все готово, садитесь за стол.
И мне показалось, будто тысячи тонн миазмов и крови вдруг соскользнули с моих плеч, с моих бедер, стекли по моим таким длинным ногам. И пришли месячные, обильные, горячие, липкие. Мама подошла и обняла меня. Ее трясло. Кровь из моего нутра намочила ее ноги и впиталась в ковер в гостиной. Она плакала. Я улыбалась. Улыбалась моя ямочка. Я чувствовала себя легкой. Омытой. Живой.
Ты все равно что умер.
21/05
Сегодня утром мне исполнилось семнадцать лет. Сегодня утром умер мой дедушка. Суперский подарок, сказала Саша. Я сейчас уезжаю в Лилль. Три часа поездом. Прямым. Ты не обязана туда ехать, сказала мне мама. А я хочу. Она не едет, и Леон тоже, он заявил, что ему плевать, что это не его дедушка, что его настоящий дедушка – отец Олива. И что ради отца убийцы он и не подумает никуда ехать.
22/05
Я у тети Анны. В очень красивой комнате окнами в сад. Маленький домик в старом Лилле. Рано утром мы поехали в Камбре, к Колетт. Она сидела и не дрожала больше. В ту самую минуту, когда дедушка умер, ее руки упали на колени, как два гнилых плода. Губы сомкнулись и больше не жевали. Голова тихонько склонилась набок и перестала трястись. За один час волосы ее окончательно побелели. Точно маленькая фата невесты. И я, кажется, поняла, отчего она дрожала: это жизнь дедушки еще дышала в ней, а теперь не было больше дыхания, только безропотная обреченность. Неподвижное горе. Тяжелое, как камни. Она обняла меня своими вялыми руками. И держала так долго. Потом она сказала нам, что последние недели были ужасны, он уже не мог съесть даже дольку мандарина; она выдавливала их над его ртом, сок тек по губам, по подбородку, и язык был не в силах его слизнуть. Он совсем ничего не весил. Невесомый груз сожалений. О чем сожалеют недостаточно любившие, когда уходят? Он больше не узнавал ее. Его глаза не открывались, но продолжали плакать. Оплакивал ли он то, что сделал мой отец? В эти последние недели Колетт трясло, как никогда. Отчаянно, с ураганными жестами, словно она пыталась подпитывать динамо-машину, сохранявшую искру жизни в дедушке. Ее жестикуляция нанесла дому большой урон. Все утро мы с тетей Анной убирали, отмывали осадок медленной смерти, собирали осколки жизни, воспоминания. В этом беспорядке я нашла открытку от моего отца, датированную летом 1983-го. Они с тетей Анной были в лагере в Альп-д’Юэз. Ему было тринадцать лет. «Прости, что я был злым с тобой, – написал он Колетт, – я постараюсь, я сделаю над собой усилие. Но все равно ты не мать, ни моя, ни моей сестры». Я никогда не могла представить себе отца тринадцатилетним, у меня в голове не укладывалось это его детство, умершая сестренка, другая, говорившая наполовину, ушедшая, сгинувшая мама. И Колетт в пылу ее гнева, Колетт в ее страдании, уже тогда, ибо быть всего лишь в порядке вещей больно.
Вечером тетя Анна повела нас всех в ресторан. Дядя Тома присоединился к нам. Колетт почти ничего не ела, много плакала и прятала лицо в салфетку. Мне было больно за нее, потому что она добрая. Леону она была как мама. Сразу примчалась в ту страшную ночь. Когда меня увезли на «скорой» в больницу, когда мама трахалась с каким-то мужиком в Ницце или в Париже, когда наши жизни рухнули.
Время уже позднее, но я все-таки позвоню Саше. Потому что сейчас чувствую себя фигово.
23/05
Только что я прошла мимо нашего бывшего дома. Новые жильцы высадили цветы на окнах второго этажа. Ты не поверишь, Саша, это гиацинты. Нахлынули воспоминания. Отец. Мама. Мы все. Кусочки детства. Как маленькие детальки пазла. Никогда не знаешь, какая картинка получится в конце, но хочется ее увидеть. Ради этого мы росли, хотели вырасти поскорее. Я подумала, что счастье – такая штука, его понимаешь только после; ты никогда не знаешь, что счастлив сейчас, не в пример боли. С тех пор как я здесь, у тети Анны, мне хочется счастья для себя. Покоя. К чему бы это? Сегодня я позвонила психологу, чтобы об этом поговорить. Об этой неожиданной потребности водвориться в свою семью, на свое место. Это хорошо, сказал он, вы хотите жить тем, что вы есть. А не тем, что вы пережили. Наконец-то. То, что я, как он говорит, пережила, всегда вызывает сочувствие, печаль, брезгливость, презрение. Помню, как один дебил в классе в прошлом году назвал меня Фотошопом. Я ничего не ответила. Дебилизм – он не лечится репликой. И вообще не лечится. Я спросила тетю Анну, знает ли она, гд