— Мы там три фильма сняли, я тебе фотки принесу, посмотришь…
— Ну, ты крутой стал. Вит, я тебя очень прошу, не появляйся здесь часто, она может заподозрить, лады?
— Понятно. Как она там?
— Таких болей нет, как раньше. Скучновато ей дома-то, была бы коляска инвалидная… Хотя, мы уже упражнения делаем, врачиха говорит, если заниматься постоянно, то за полгода или год можно встать на ноги.
— Ох, не твоё это дело. Можешь обижаться на меня, Гнаха, но ты дурак!
— Мы же договорились.
— Ладно.
— Мне пора уже, — сказал я.
Мы попрощались.
— Как же я то теперь, Игнат?! — крикнул он в спину.
Я махнул рукой и пошёл к дому.
Осень окончательно вызолотила всё вокруг, повисла тоскливая благодать. Пальчикова принесла нам четыре велка капусты, посидела с Аринкой пока я ходил в магазин, а вечером принесла ещё в ведре кабачков и банку варенья.
— Посмотри, каковские у меня уродились, — похвасталась она, — а ты сам виноват, сам свои загубил, по упрямству своему и по глупости. Вообще, Егорыч, как хочешь, но ты в этом году совсем огород запустил.
Что мне было ответить.
— Не правда, — защищала меня Аринка, — это всё из-за погоды!
Беда с этой Пальчиковой, уходя, вдруг задержалась на пороге и говорит:
— Что-то с тобой не то, Егорыч, с тела спал, как всё равно с болезни, а глаза молодые вон. Уж ты не влюбился в кого?
Тут уж я не сдержался:
— Всё, Пальчикова! ты уже достала меня своими дурацкими намёками, ясно?!
За лысиной я следил, постоянно подбривая её отцовской электробритвой, которую он дал мне. Я старался проделывать это ранним утром, когда Аринка спала. Утро было моей любимой порой. Первым делом кормил голодную Дымку, и топил печь, благо, что Василь Егорыч научил меня обращаться с ней. А потом, как обычно, шёл в её комнату, так было заведено. Так было всегда. Я не помню ни одного утра, чтобы я не стоял у её изголовья, любуясь ею, — то, чего я не мог позволить себе среди дня, и вставал на колени шепотом прося у неё прощения. Наконец она просыпалась и начинался день я поражался её терпению, никакие боли, никакие болезни и неприятности не могли омрачить её жажды жить в этом доме, о котором она столько мечтала, в доме, который сделался для неё родным: всё что угодно, но лишь бы был этот мир, этот посёлок, этот сад за окном, эти её светлые комнаты, её верная Дымка, её любимые задачки по математике, и эти неизменные вечера, словно специально придуманные для чего-нибудь интересного, для чая с баранками, для разговоров друг с другом обо всём на свете… И в центре всего этого был её обожаемый Папик. И утром и перед сном я слышал от неё одно и то же:
— Папик, ты меня любишь?
— Ну, конечно, — отвечал я, но чего мне это стоило!
— Дай, поцелую, — просила она.
Я наклонялся и она обнимала меня, целовала мои глаза, мои щёки…
Каждый день она делала упражнения по восстановлению двигательного аппарата. В это время я уходил на кухню или в свою комнату, она не хотела показывать, с каким трудом даётся ей каждое упражнение. После завтрака начинались наши занятия по школьной программе, на что уходил чуть ли не целый день, не считая обеда и позднего ужина. Куда ни глянешь — всюду взъерошенные учебники и тетрадки, какие-то карты, линейки, таблицы… В конце концов мне надоел этот каменный век. Улучив возможность я встретился с отцом и притащил компьютер.
— Вот, — сказал я, — это тебе от министерства образования.
Потом появилась и обучающая программа по всем основным предметам, включая даже черчение, но самое главное, с приложением ста задач повышенной сложности по математике для Аринки. Мой интерес к урокам выглядел вполне естественно с точки зрения контроля над ученицей, а посему не вызывал подозрений; я старался не отставать от неё. Я ложился спать, вспоминая про завтрашние дела и сон обрывал меня на какой-нибудь мысли о предстоящей рубке капусты или о ремонте насоса… Вечерами при ясном небе мы настраивали телескоп, уходили земные дела и заботы и всё растворялось в звёздах. Телескоп был устроен так, что в него можно было одновременно смотреть вдвоём, поэтому мы любили обмениваться впечатлениями. Собственно говоря, мы наблюдали не столько саму комету или звезду, сколько её сияние, стоило только как следует всмотреться в него и в нём открывалось нечто такое, что всякий раз вызывало в нас изумление. Аринка была уверена, что перед нами не звёзды, а ангелы.
— А этот зеленовато-палевый, смотри, смотри, они же все разные, видишь?…
— Может быть, — говорил я, приходя в себя от волнения.
Когда же небо затягивалось облаками мы затевали чаепитие с разговорами.
— Угадай, что мне хочется, очень-очень, уже третий день, — вздохнула Аринка.
— Арбуза или жареной картошки, — прикинул я.
— Нет, — сказала она, — блинов! Папик, напеки мне блинов, а? ты умеешь? Ты ещё ни разу не пёк блинов.
— Блинов-то, да запросто.
— Правда? Я просто умираю без блинов, я такая несчастная.
Сказано — сделано, с утра принялся за дело. Поваренной книги в доме не было, но я помнил как мама замешивала тесто, наливала его ковшиком на сковородку, а там успевай переворачивать, да в стопку накладывать. Развёл дрожжи, засыпал муку, размешал. Накрыл, поставил поближе к печке. Но время шло, а тесто не поднималось, оно оставалось подозрительно жидким. Добавил муки — стало густым и вязким невпроворот. Снова разбавил… в общем пришлось выбросить, всё равно пересолил. В принципе можно и без дрожжей. Замешал на молоке, добавил яиц, консистенция вроде бы подходящая. Стал жарить на электроплите.
— Папик, у тебя скоро? — подала голос Аринка.
— Скоро, скоро… — отвечал я, отдирая намертво приклеенный блин к сковородке.
Тесто не растекалось как надо, принимало ужасные формы, морщилось, приходилось разглаживать его, доливать и распределять по поверхности. Где-то с двадцатой попытки удалось выпечь блин, с первого взгляда, можно сказать, почти классический. Но успех оказался временным. Я решил применить новый метод, я не терял надежды; я успевал убирать со стола, кормить Дымку, замешивать новую порцию и бодро откликаться Аринке; я рассчитывал хотя бы на десять нормальных блинов. За окнами уже темнело, что-то начало получаться, и в этот самый момент в тесто упала с полки банка с перцем-горошком, когда я потянулся за новой бутылкой растительного масла. Выбрать горошек из теста оказалось невозможным; на сковородке загорелся блин, я рванулся спасать, поскользнулся на тесте, упал, что-то посыпалось, грохнуло… Было больно, ужасно обидно и стыдно, я сидел на полу заляпанный тестом, всё было в дыму и чаду, кроме того, муки больше не было. Мне хотелось выть! выть и плакать от горя, от злости! От несправедливости и бессилия!
— Пап-и-и-ик! — долетело из комнаты Аринки.
Господи! помоги мне сейчас, именно сейчас, как никогда!
— Всё готово, — отвечал я ломая пальцы, — сейчас только за сметаной схожу и будем пировать!
— Не надо за сметаной, я так буду!
— Ну, как же без сметаны, я быстро, туда и обратно.
Руки тряслись, я накинул куртку и выскочил пулей на улицу. Через десять минут я уже летел из магазина, с пятью пачками замороженных блинчиков с грибами, — других не было. А через полчаса они, очищенные от начинки, аккуратно расправленные и подогретые на свежем масле, лежали в большой стеклянной тарелке, пересыпанные сахарным песком.
— Кушать подано! — объявил я входя в её комнату.
— Какие красивые, — сказала она. — Ты знаешь, мне ещё никогда…
Она вдруг замолчала.
— Что с тобой, доча?
— Ничего. Мне так хорошо сейчас…
— Ты ешь, ешь.
— Ты не представляешь себе, как мне сейчас хорошо!
— Ешь, моя девочка…
Я отошёл к окну, делая вид, что смотрю на улицу, на самом деле я ничего не видел, кроме дрожащего, расплывавшегося пятна…
Бытие
Прошли дожди, финансы были на исходе, но принесли пенсию, я расписался где полагалось, и всё прошло гладко и без вопросов, ведь у меня было время потренироваться в подписи. Накупили конфет, макаронов, сосисок. Вечером она заявила мне:
— Папик, я больше не могу так… Мне надо помыться, я хочу в ванную!
Помыться так помыться, что тут такого. Я нагрел и набрал воды, я ни о чём не думал, когда доставал бельё, полотенце, когда помогал ей перебираться в кресло-качалку, и даже когда привёз её в ванную. Я поддерживал её, когда она скинула с себя рубашку, она быстро повернулась ко мне и сказала:
— Только ты не смотри, ладно?
— Мм… — выдавил я.
Всё вспыхнуло во мне, она обхватила меня за шею, я приподнял её на руках и опустил в воду. Всё её тело, со всеми её девичьими запретными местами открылось мне. Кровь ударила в голову, движения мои становились судорожными, кое-как я помыл ей плечи и спину…
— Всё, Папик, спасибо, дальше я сама, ты иди.
Я весь горел от новых переживаний. Среди ночи я вставал и выходил на крыльцо, но жар от увиденного не отпускал меня до утра.
С утра пораньше нас разбудила Пальчикова:
— Егорыч, дрова привезли! Вставай, будешь брать?
Можно было и не брать, дров как будто хватало, но мало ли, впереди зима.
— Буду, буду. Иду!
— Давай, а то уедут, берёзовые сухие! Я себе тоже взяла!
Поднялся, честно говоря, с трудом. Но было ещё что-то за всеми хлопотами, хождениями, переговорами, ощущение того, что жизнь поворачивается как-то совсем по-другому, я чувствовал это; и какой-то звук, которому поначалу не придавал значения, занимаясь делами, пока не понял, что он здесь неспроста. Это был короткий тоскующий звук, он повторялся монотонно и грустно, как несмазанные качели, что-то слышалось в нём. Я дал себе тишины и услышал в нём что-то вроде: день-не-простой… день-не-простой…
— Этот день может оказаться для тебя непростым, — сказал я себе.
Не успели позавтракать, как ввалились пожарники, они ходили по участку, плюясь и ругаясь под ярким солнцем. Выяснилось, что они уже третий час ищут «героев Челюскинцев, 29». Пальчикова бросилась объяснять им дорогу. Я заметил между ними Борьку-Цимеса и он снова поздоровался со мной, как и несколько дней назад у аптеки.