А кота назвали Дудь, или – более развернуто – «кошкоблоггер», потому что он был страшно разговорчивый и мяукал почти постоянно по любому информационному поводу и даже без повода.
Дудя тоже кастрировали. Отчего он нисколько не стал менее разговорчивым, даже, пожалуй, наоборот.
«Бузова» и «Дудь» живут душа в душу.
Через несколько дней после поездки Савиных по Калужке мы с женой пришли в гости к дяде Федору и тете Нелли.
Тряпочка, найденная в лесу, уже стала солидным надувным шариком. Волосатой сарделькой. Черненькой, но с белой грудкой. Сарделька лоснилась и все время говорила «мя», имея в виду «дайте пожрать».
– Вы его как-нибудь назвали? – спросил я.
– Нет пока, – ответила тетя Нелли. – Все думаем и никак не придумаем.
– Может, назвать его «Черныш»? – предложил дядя Федор.
– Банально, – сказала моя жена. – Лучше – «Агатик».
– Изврат, – фыркнул я. – Какой еще «Агатик»?.. Изврат и упадочничество. Декадентские штучки. Он же жрет за восьмерых. Предлагаю – «Пищеложец»…
Дальше последовала напряженная интеллектуальная перестрелка.
– Бегемот?
– Библейско-литературные аллюзии. Перебор. Просто – «Пузик»!
– «Чернопузик»! Так точнее.
– Длинно. Предлагаю: «Багир». А что? Ласково «Багирик». Или «Пантерик»…
– Ты его еще «Сэром Джозефом Редьярдом Киплингом» назови.
– А что?
– Эта скотина, блин, черная, а мы все из-за него несем бремя белых людей.
– Мя! – подтвердил Киплинг, нависнув над своей миской, как зимний рыбак над лункой.
– Стоп. Мы слишком далеко зашли. Давайте просто – «Чурка».
– Неполиткорректно. Давайте – «Нигер».
– Лучше – «Афроамериканец». Сокращенно «Афрам»… Мне нравится. Почти «Абрам». Кот «Афраша». Оригинально…
И вдруг меня осенило:
– Слушайте, ведь вы – Савины?
– Ну! – хором ответили Савины. – Мы – Савины. И что?
– Так это значит, что эта ваша жирная тряпка должна быть «Саввой». Как бы в честь фамилии. Понимаете? Даже гимн такой ему можно сочинить, э-э-э…: «Меня зовут Савва, просто Савва, я черный котище. Я жирный котище. Я просто красава!..»
– А что?.. – сказала Нелли задумчиво. – Неплохо. Кот Савва, Саввик, Савватий, Савватик. Мило.
– А «Савва» – это, чтоб вы знали, – «Шабат», – наотмашь просветил я всех присутствующих. – Полное соответствие имени и характера. Этот ваш котик где-нибудь работает? На почте? Складе? В вузе? Или где?
– Нет, – ответили все. – Где же он может работать? Он же – котик.
– А что это значит?! – продолжал уже вдохновенно орать я, разогретый выпитым прежде коктейлем «Кот Селины». – Это значит, что он – чистый «Шабат». Он жрет, справляет, извините, естественные надобности, играет и – спит. Соответствует ли это истинному Шабату?! – возопил я, библейски распростерши руки к люстре Савиных в виде трех запыленных лилий.
– Соответствует, – ответил мне дядя Федор, наливая очередную порцию коктейля «Кот Селины».
– Так будь же ты Шабатом! – изрек я, с трудом целясь пальцем и глазом одновременно в кота, свежеокрещенного мною, который по-прежнему злобно выжидал кошачий корм в своей миске, как над зимней лункой задумчивый рыбак.
Мне остается заметить, что несколько дней назад моя жена провела сепаратные переговоры с Нелли, и кот Шабатик живет теперь у нас. Мое мнение при этом никого не интересовало. Меня просто поставили перед фактом. «И это – правильно» (М. С. Горбачев).
Пару дней мне было трудно найти контакт с Шабатом. У него просто не было времени налаживать контакт со мной. Он постоянно жрал, справлял естественные надобности, играл сам со всем, что находил в квартире: с карандашами сына, разбросанными по квартире носками, моими штанами, которые он радостно изодрал, и крепко спал.
А на третий день, вернее – ночь, он подошел ко мне, когда я спал своим тревожным пунктирным сном и стонал, как Вицын в «Кавказской пленнице», и, как собака, лизнул меня в щеку. Он лизнул меня в щеку, как все мои четыре собаки, и лег, урча, мне на грудь.
И вот теперь я – воск. И Шабат всегда со мной. Этот жирный, черный, наглый Шабат. Этот Шабат, который гуляет сам по себе. Как товарищ Киплинг, в честь которого его чуть не назвали.
И я терпеливо убираю, неся бремя белого человека по отношению к черному коту, его естественные надобности, регулярно подсыпаю ему корм и подобострастно глажу эту охамевшую тварь. И все ради того, чтобы он хоть раз в неделю, ну пусть – в месяц, ну пусть – в год поурчал у меня на груди. И лизнул мне хоть лицо, хоть пятку. Мне уже все равно.
Феминист Харитонов
Вадик Харитонов, в девичестве (т. е. в школьные годы) Харя, или Вадяра, – очень интересный человек.
Прежде всего: Вадим – человек увлекающийся: в свое время он увлекался химическими опытами, пока чуть не бомбанул школьный кабинет химии, каратэ, пока не сломал ногу, самозабвенно – в прямом смысле этого выражения – околачивая грушу ногой в школьном саду, коллекционированием винных бутылочных этикеток…
Кстати, одновременно с этикетками Вадик стал ненадолго поэтом, и у него сохранился альбом, где под каждой этикеткой есть его, Вадима Харитонова, сопровождающий стих. Например, под этикеткой от легендарного «Кавказа» красуется такой, вне всякого сомнения, перл:
И был ты для моей печёнки
Подобен акту расчленёнки.
По-моему, жизненно и мило.
Напротив этикеток аккуратно выставлены даты употребления продукта, напротив стихотворений – даты их написания. Почти всегда разница – примерно сутки, что логично.
Виноводочно-поэтический период (это был десятый класс) длился месяцев шесть.
Перед этим было увлечение марками с изображением животных.
У меня, помню, Харя выменял на двадцать, пардон, под…опников марку африканского государства Буркина-Фасо. На ней красовался енот-полоскун, очень похожий на Вадика. Хотя, по-моему, этот вид енотов обитает в Америке. Впрочем, мало ли кто где обитает.
Марка эта, между прочим, в каком-то смысле стала пророческой, поскольку лет через пятнадцать после приобретения этой марки Вадик, очень похожий на енота-полоскуна, эмигрировал на родину этих симпатичных животных в США.
Вадик вообще очень любил менять что-нибудь, так сказать, постоянно материальное, типа марки или фантика, на что-нибудь, если можно так выразиться, временно материальное, вроде под…опника.
Советскую марку с изображением опоссума Вадик выменял, помнится, у Махмуда Абдукызылова по кличке Долборез, боксера-второразрядника, на пять пинков в пупок.
«Пинок в пупок» – это такой наш тогдашний распространенный жанр на школьной переменке.
После каждого пинка в пупок Харитонов минуты по три сидел на корточках и шептал какие-то жаркие матерные мантры. Но Вадяра выдержал, и филателистический опоссум достался ему.
Пинки приходят и уходят, а советские опоссумы и африканские еноты-полоскуны остаются.
Точно так же Харитонов увлекался авторитетами, девушками, книгами, идеями. По нескольку месяцев носился с ними, а потом резко менял на абсолютно противоположные. После окончания школы он по одному семестру учился в трех совершенно разных вузах. Терял интерес к ним и уходил. В армию его не взяли из-за каких-то серьезных проблем с кишечником, вполне возможно, что это было далекое эхо Абдукызыловских пинков.
Четыре раза он женился, все четыре раза продержался по четыре месяца. Кто там кого бросал – тайна. Но факт остается фактом. Места работы Вадик менял даже не как в известной песне – «как перчатки», а как носки или бумажные салфетки.
Потом он уехал в Америку, и там стилистика его жизни осталась прежней. Единственное, пожалуй, что оставалось постоянным, – это его регулярные прилеты в Россию. Каждое лето. На пару недель. И опять же: каждый раз он привозил с собой какую-нибудь искрометную страсть: то увлечение музыкой кантри, то кокакольной диетой (есть и такая!), то еще какой-нибудь хренью.
Но этим летом Харитонов меня, как сейчас говорят, реально удивил. Он на полном серьезе заделался феминистом.
Насчет феминизма. Есть феминизм и феминизм. Я лично так думаю. Защита прав тетенек – это святое. Я – за, готов броситься на амбразуру. Но вокруг защиты прав столько всякой мути – волосы на голове шевелятся. Тут я против. И опять же готов на амбразуру.
Но возвращаемся к Харитонову.
Июнь месяц две тысячи девятнадцатого года, тринадцатое, как точно помню, число. Потому что ураган «Барри» в этот день обрушился на штат Луизиана. О чем мне и сообщил Харя. Он был взволнован, потому что сам жил в Алабаме, а это рядом. С «Барри» обошлось, но феминизм накрыл Вадика почище урагана.
Это теперь была его, перефразируя «Мцыри», «одна, но пламенная хрень».
Мы сидим на скамеечке в парке. Хорошо, прохладно.
Предвечернее солнце на несколько минут задремало в хвое голубой ели. Сделав из нее причудливый янтарь с малахитовыми прожилками. Хочется думать о вечном, о, простите, Традиционных Ценностях, наблюдая за волшебными природными метаморфозами солнечной хвои. Только сейчас она была янтарем с вкраплениями малахита – и вот уже это сапфир в золоте.
Еще минута – и оранжевая жирная гуашь как бы заливает дерево, и все становится чистым червонным золотом.
И, наконец, васильковая ель съедает севшее солнце. Полусумерки. В голове проносятся, как спасительные сказочные птицы, слова: «Вечность», «Бытие», «Ибо» и даже какое-то рудиментарно-трогательное «Понеже». Но рядом бубнит Харя:
– В тоталитарной парадигме неизбежно доминирует цисгендер. Удушливая нетолерантная гомофобия, несовместимая с передовым квиром.
Я вздрагиваю и, оторвав глаза от ели, произношу:
– Я ни слова не понял, Вадь. Какой «цис»? Я только про цистит слышал. Что еще за «квир»? Это птица, что ли, какая-нибудь? Ты о чем, Вадь?.. Видел, Вадь, как солнце красиво за елку садилось?..
– Сам ты птица с циститом. Все! Село ваше совковое солнце, Вовка, солнце вашего пещерного фаллогоцентризма. Нет! Сексизм не пройдет! Прогнившую идеологию патриархата – на свалку истории!