Так что: ребята! Париж – это, конечно, хорошо. Но не настолько же, чтоб «угорать» и «умирать». Давайте лучше сделаем так, чтоб они сами к нам в нашу Сызрань ездили. Косяками. И задорого. А? Всё ведь от нас зависит. И будут ездить! Я верю, будут! Вот увидите.
Серёжкина любовь
Май-месяц. Кругом томление и нега, нега и томление. Черемуха, похожая на любовь провинциальной медсестры, сирень, похожая на Доронину. Вопли «Глюкозы» на шашлычных лужайках. Подростки в прыщах, пирсинге и предчувствиях. И все вокруг – про любовь.
Любовь-морковь – штука туманная. Инь-ян, тети-дяди, «апельсины-кокосы», мини-бикини, любишь-не любишь – всё это, ребята, очень запутано. Нелегко всё это. Целую жизнь пытаюсь разобраться, и ничего не выходит.
Платон, Шекспир, Ирина Аллегрова с «Ласковым маем», «Кама-сутра», Эдуард Асадов с Овидием, «Я вас любил…», «Настоящий полковник»… Голова кругом. Покружился-покружился. Упал, очнулся – штамп в паспорте. Тёща, фикус, памперсы. Осторожно, двери закрываются. Допрыгался, зайка шоколадный.
Но тут мне вдруг кое-что открылось с неожиданной стороны. Делюсь.
Когда я еду утром в лифте со своего восемнадцатого этажа, ко мне на шестнадцатом всегда подсаживается мальчик Серёжка. Четвероклассник с огромным ранцем и очень хулиганской мордой. Как-то встретились мы с Серёжкой в лифте. Серёжка какой-то не хулиганский. Задумчивый.
– Здорово, Серёжка. Чего невесёлый?
– Привет, дядь Вов. Будешь тут веселым.
– А что такое?
– Каринка мне нравится, вот что.
– Влюбился, что ли?
– Какое слово?
– Влюбился, говорю?
– Тьфу! Ну вы скажете, дядь Вов… Прям хуже нашей русички. Что я, Пушкин, что ли…Влюблёвываться в девчонок – это отстой. Разве вы не знаете?
– Влюбляться, а не влюблёвываться…
– Всё равно отстой. У нас в классе только Игорёк Ромашкин всё время влюбывается. А он придурок.
– А чего же тогда?
– Нравится мне Каринка.
– А-а-а… А чем же она тебе нравится?
– Ну как… Дерется она на переменах классно. И пахнет от нее приятно. Конфетами. Типа мятного холлса.
– Ясно. А внешность у неё как?
– Какое слово?
– Внешность… Ну, руки, шея…
– А. Это сойдет.
– И что ж ты теперь делаешь?
– Дерусь с ней, чего ж ещё. Если победю – занюхаю.
– ?
– Если я ее победю – тогда мне разрешается ей волосы нюхать. Долго, сколько захочу.
– ЗдОрово. А если «не победю»?
– Тогда она мне три раза портфелем по башке бьет. Но она не больно бьет. Жалеет. Я ей, наверное, тоже нравлюсь.
Мы приехали.
– Пока, дядь Вов.
– Пока, Серёжка.
Вот ведь, а? Прямо как в «Песне о Нибелунгах». Поединок между женихом и невестой перед свадьбой. Вот тебе и Сережка. Зигфрид чертановский.
Через пару дней опять встречаемся в лифте.
– Ну, как Каринка? – спрашиваю.
– Каринка – отстой.
– ?
– Она дура оказалась. Не смогла задачку с дробью решить. И пахнуть она чего-то стала хуже… Нет, мне теперь Анжелка нравится. Прямо нету жизни.
– А Анжелка тебя чем покорила?
– Какое слово?
– Ну, чем она тебе нравится?
– Добрая. Списывать дает, жувачку дает. И глаза у нее это… типа красивые.
– Какого цвета?
Серёжка подумал.
– Как «пепси-кола».
– Значит, карие.
– Ага. Мы с ней играем в «пересмотрелку», ну, кто кого переглядит. Если Анжелка первая моргнет – она мне домашнее задание делает и ещё три жувачки. А если я…
– Три раза портфелем по башке?
– Ну да. Но она тоже небольно бьет. Нравлюсь я ей.
Приехали.
– До свиданья, дядь Вов.
– Будь здоров, Сережка.
Вот он какой, Сережка. Романтик. «Её глаза – как два тумана…» И всё такое. Еще через пару-тройку дней:
– Как Анжелка?
– Отстой.
– Что, «жувачка» кончилась?
– Нет, у неё этот… накактивит всё время.
– Конъюнктивит?
– Ага. Некрасивые стали глаза. Как у Голлума. Чего в них теперь смотреть? …А домашку она и так даст списать.
– И теперь кто твоя пассия?
– Какое слово?
– Ну, кто тебе теперь нравится?
Серёжка тяжело вздохнул:
– Мне теперь сразу две нравятся: Наташка и Лизка. Прямо я обмучился весь. Наташка – она прикольная. У неё хохмы классные. Ну, и пахнет она ничего. И глаза в порядке. Зуба, правда, одного нет. Но это ведь пройдет. Зато Лизка… Даже не знаю, чем мне Лизка нравится. Нравится и всё.
– Это дело серьёзное.
– Да.
Помолчали.
– Думаю, может, мне жениться на ней?
– Прямо сейчас?
– А чего тянуть? Будем с ней жить в этой… в женатости. А Наташка будет к нам в гости приходить, всякие анекдоты рассказывать.
– Можно, конечно, и так…
– Сегодня, наверное, на третьей перемене заженюсь.
Приехали.
– Будьте здоровы, дядь Вов.
– И тебе того же, Серёжка.
На Лизке Сережка так и не женился. И она через неделю попала в «отстой». Наташка тоже. Зато у Анжелки прошёл «накактивит». А потом объявилась какая-то Анька, которая быстро бегает. Сонька, которая «классно ржет». Они с Серёжкой в «перещекоталки» играли. Потом была Олька, потому что она «знает больше всех считалок». Потом Каринка стала опять хорошо пахнуть. Наверное, сменила шампунь. И вот до сих пор всё это дело продолжается.
И вот я думаю себе: может, так оно и надо? Ведь это и есть – любовь: «перещекоталки», «перегляделки», «портфелем по башке», «победю – занюхаю» …Всё так в жизни и есть. Сегодня – «нравится», завтра – «отстой»… В чем-то очень прав четвероклассник Серёжка.
Пронзительно прав.
А вокруг – май-месяц. И пенится сирень. И солнце, млея, щурится на мир, как шах на гарем. И фикус полит, и памперсы сменены, и теща на даче. Хорошо.
Будда баба Соня
Я не буддист, но уверен, что будды существуют. Потому что я лично знал одного будду, вернее – одну. И этой буддой была моя бабушка, баба Соня.
И еще я знаю, что будды не какие-то там мудрые, великие и молчаливые, а очень хитренькие. Хитрые и добрые. Это основное качество будд.
Когда я учился в третьем классе, мои родители уехали в Африку, в страну Алжир, и я остался с бабой Соней. Это были семидесятые годы. Я совершенно не помню никаких исторических событий, великих имён, грандиозных вех и прочих глупостей, вроде очередного двадцать какого-то съезда КПСС. Вернее – помню, но вся эта муть смешалась в добрую детскую сказку под названием «Баба Соня».
Помню, что любой Карл Маркс с любого плаката или любого постамента был очень похож на домового, о котором мне рассказывала на ночь баба Соня. Что Луис Карвалан устойчиво соотносился у меня в голове с бабасониным карвалолом. Что Штирлиц очень напоминал добрую собаку колли из какого-то ненашего сериала, который мы по выходным смотрели с бабой Соней.
Я отчётливо помню запахи семидесятых. Школа пахла гороховым супом. Маты в спортзале – нашим соседом по этажу, пенсионером Василием Степановичем Псякиным. Учительница русского языка и литературы, старенькая Роза Карповна, килькой пряного посола. А учитель рисования и черчения Павел Константинович по понедельникам с утра, когда у нас было рисование, – жжёной резиной.
Потом, ровно в одиннадцать часов, Павел Константинович обычно минут на пятнадцать-двадцать куда-то уходил, а потом приходил очень красный, добрый и с хозяйственной сумочкой, в которой, как он говорил, лежал кефир.
После этого Павел Константинович пах сиренью. И дальше, каждый понедельник, в одиннадцать двадцать, он повторял одну и ту же фразу:
– Стою я сейчас в очереди за кефиром, а в той же очереди за водкой стоит Соседов…
Соседов – это был такой хулиган и шпана из восьмого класса. Обычно на переменке после рисования он тоже пах сиренью.
А ещё каждое время года пахло по-своему. Например, летняя горячая пыль – ванилью, вернее, каким-то ванильным одиночеством, потому что все разъехались по пионерским лагерям и дачам, а я остался в Москве. Весна – мокрыми собаками. Зима – киселём из холодильника. А осень – сладким табаком из отцовской трубки, то есть жжёными листьями.
Что такое семидесятые?
Семидесятые – это уметь продавить большим пальцем зелёную крышку кефирной бутылки так, чтобы сразу поднять крышку вместе с пальцем. Тут без тренировки не обойтись.
Это каучуковый чёрный мячик, который кидается с криком «Дыдыдынц!» с четырнадцатого этажа. Он подпрыгивает сначала почти до десятого, потом – до пятого, потом – до третьего… У кого больше подпрыгнет.
Это чёрный хлеб из школьной столовки. Кусок стоит копейку. Хлеб солится, корка натирается чесноком, который заблаговременно берётся из дома. Всё это сладострастно жуётся с разными смешными рожами на уроке пения во время хорового вытья про «Мой Лизочек так уж мал…»
Словом, семидесятые.
Учился я в третьем классе плохо. Скажем так – средне. С тройки на четвёрку, бывали и двойки.
Приношу я домой дневник, даю бабе Соне. В дневнике: три по математике, два по русскому, плюс – два по поведению. С подписью: «На уроке рисования вертел головой и болтал ногами».
– У-у-у! – говорит, хитро улыбаясь, баба Соня. Глазки у неё смеются, узенькие, в симпатичных паутинках морщин, два добрых уголька. – Это за что же тебе злые люди тройку по математике поставили, мой дорогой внучек?
– Дробь чуть-чуть не так задрОбил, – бурчу я, старательно пытаясь отскрести ногтем кучерявого юного Ленина с октябрятской звёздочки. Ленин похож на Соседова. – А матерямба – сразу трояк. Всем четыре, а мне…
– Матерямба – это кто?
– Математичка. Ну, Мария Георгиевна…
– Ясно. Не мучь вождя.
– Чего?
– Не «чего», а «что». Значок не ковыряй.
Я перестаю терзать звёздочку и переключаюсь на пуговицу. Баба Соня некоторое время молчит, потом глубоко вздыхает:
– Бедный мой Вовунчик! – мерцает своими угольками баба Соня.
Я шмыгаю левой ноздрёй и судорожно пытаюсь понять, жалеет меня баба Соня или надо мной издевается. Понять этого нельзя. Баба Соня излучает безбрежную доброту и убийственную сатиру одновременно.