Ничего не скажу — страница 64 из 70

– Индусы.

– Индусы… вот и этот… индус… насажал картошки. Конец поля-то не видён, бинокля нужна, чтоб конец-то увидать. «Давай копать». Я ему: «На кое тебе бельмо столько картошки?» Он опять: «Есть будем зимой». У него на все: «Есть будем зимой». Ну, как столько съесть-то? Это ж полярной зимы не хватит. Это ж надо пиисят часов в сутки жрать. И ртом и сиделкой. Половину картошки ведь выкидываем. Свиньи дуреют от неё. Мачта останкинская!

Но Будулай не то что не сдавался, он просто ни на что не обращал внимания. И сына приобщил к тому же самому. Теперь уже два Будулая, молчаливые и гордые, как верблюды, с утра до вечера ходят туда-сюда по деревне. То несут бревна из леса, то охапки сена или хвороста, то гонят коз.

Трудолюбивым мужиком был и Мороз, но этот пил. Огромный, сильный и добрый, Мороз любил живопись. За репродукцию из «Огонька» мог весь огород тебе перекопать.

Пил Мороз каждый день. Пил, потом – пел. Громко, на всю деревню, и так же громко отдавал какие-то приказы. Самым светлым воспоминанием его жизни была служба в армии, где-то в Башкирии, охранником в зоне.

Мороз почти ничего не ел. Только утром отпаивался козьим молоком. Пьянствовал он при мне лет десять. Всего – минимум – три десятка лет. Каждый день – бутылка-полторы водки. Откуда брал – бог его знает. Утром литра два, два с половиной козьего молока. Черт его знает, сколько может быть силищи в человеке! Помню, еще в конце восьмидесятых Мороз помогал мне класть трубы от колонки до участка. Ей-богу: взял за конец одной рукой пятиметровую трубу и перекинул через забор. Только слегка крякнул.

В юности он однажды на спор съел полсвиньи. Концовцы утверждают, что это правда. За это его прозвали Васькой-Полухряком. Потом прозвище как-то само собой отшелушилось, и Васька стал Морозом.

Трудные настали времена. Работы у крестьян не было. Все пили, ругались. Даже собаки стали злее. Во время пресловутого дефолта Чубайс, помню, покусал Депутата. Никогда раньше такого не было.

Однажды летом произошло несколько странных событий.

Во-первых, рухнула огромная липа возле моей избы. Просто так – взяла и рухнула.

Во-вторых, в то лето у меня в огороде вырос какой-то чудовищный, метров в шесть подсолнух. Вся деревня приходила смотреть на этого монстра. Откуда он взялся, не ясно.

В-третьих, в сентябре в мою калитку зашла странная старуха, которую никто не знал. Старуха была, как в плохом фильме ужасов, вся в черном. Я в это время копался в огороде. Поздоровался – старуха молчала, не глядя на меня. Постояла у дома, потом так же молча прошла через сад и огород и вышла через заднюю калитку в поле.

В декабре мой дом ограбили и сожгли. Говорят, был взрыв. Сбежались все, кто находился в деревне. Брать у меня было особо нечего. Следствие, как говорится, зашло в тупик. С самого начала.

Год в деревню я не ездил. Я начал в это время работать и хорошо зарабатывать. Думал: куплю дом где-нибудь в другом месте. Это – проклятое какое-то.

А потом вдруг меня взяла злость. Банальная и такая, знаете, веселая, куражная злость: какого же хрена, как говорится, я буду бояться этого взрыва и этой дурацкой невежливой старухи.

Через год с небольшим на месте сгоревшего дома стоял новый: небольшой, аккуратный кирпичный домик, как игрушечный. Изба, конечно, лучше, но мне хотелось именно кирпичный – назло. Чему или кому назло, не знаю. Но хотелось.

И что-то, убей меня бог, стало меняться в Цыганском Конце. Будулай уже гоняет не своих пять коз, а большое, голов в семьдесят, деревенское стадо. Мороз устроился на пилораму и пьет уже не каждый день, а только по выходным. Могонька с Шуней купили трактор, и Шуня целыми днями его гордо, как патриций, чинит. В ранее заброшенных домах летом живут дачники. И детей стало больше. Летом Цыганский Конец шумит, визжит, блеет, поет, воет электрорубанками, шуршит велосипедными колесами, звенит посудой.

А я недавно построил баньку. По субботам мы с отцом и моим сыном там паримся, или, как говорит старик Победилов, «три поколения дерьмо кипятит». Грубо, но точно.

Совы больше в сад не залетают. Черные старухи не заходят. И ладно.

Может быть, все еще наладится? Может быть, черная старуха, которая ушла, – это та беда, которая пришла в мою страну? Пришла – и ушла…

Думаю, всё наладится. Как любит говорить Володька-летчик своей жене Ленке-безгондонке: «Не бей стакан: не все сданы бутыли». Кстати, у Володьки, которому пятьдесят лет, и у Ленки, которой сорок два, в этом году родился шестой сын.

Дочка Мороза вышла-таки замуж и ждет ребенка.

Сын мой, Данька-третьеклашка, любит свою одноклассницу Карину. Они уже решили пожениться и родить три мальчика и три девочки. Пускай рожают. Сделаем из них концовцев.

Да, чуть не забыл: Киселев щенится регулярно. Ебун жив-здоров, правда, не видит уже совсем ни хрена, но дело своё по-прежнему знает туго. А на смену ему подрастает Козленок. Черненький такой. По кличке Бодров-младший. Так что и Дыры, и Концы – все в боевом порядке. И ничего ты с ними не сделаешь!

Как я поступил в университет

Что знает человек – кроме своей жизни? Ничего. Что у него есть – кроме автобиографии? Снова ничего. Если человек пишет или рассказывает, то он пишет и рассказывает о себе. Автобиографично всё, от запаха моря до таблицы химических элементов. Таблица, пожалуй, даже автобиографичнее.

Поэтому этот мой рассказ, как и все другие, – обо мне. И для меня. В 30 с лишним лет я понял, что не писать о себе не могу. Это, наверное, женское. Как женщины не могут не смотреться в зеркало, так писатели не могут не смотреться в себя. Инь – рефлексия, так сказать.

Всё, что я пишу, – правда. Имена, конечно, по большей части вымышленные. Скажем так: придуманного в рассказе много, но вранья нет. Детство я пропускаю, потому что оно меня не интересует. Пока. До интереса к собственному детству надо дорасти.

Моя настоящая жизнь началась с университета, до него у меня был инкубационный период. Я от всего краснел до головной боли, писал прорву плохих стихов, очень много ел, не ходил в школу из-за прыщей, часами рассматривал в сортире географическую карту (отчего посадил зрение)… Главными моими качествами всегда были: психологическое здоровье и удивительная цельность личности. Я не могу себе представить, что в мире есть какие-нибудь две вещи, которые а) не связаны друг с другом и б) не связаны со мной. Я крайне всеотзывчив и очень хорошо понимаю заботу советских пионеров о голодающих эфиопах, органично связанную с ненавистью к американскому империализму. Если существуют реинкарнации (а они существуют для тех, кто в них верит, и не существуют для тех, кто в них не верит; я в них не верю), так вот, если всё-таки существуют реинкарнации, то моя прошлая жизнь протекала где-то в тридцатые – сороковые годы. Я рвался воевать в Испанию, зачитывался Островским и Гайдаром и, возможно, погиб на войне. Думаю, фашисты выкололи мне глаза.

На филфак я пришёл в 198… году, по выражению моего друга, патологически здоровым человеком. Перед этим я занимался с четырьмя репетиторами. О них надо поведать миру. Без них мир (мой) неполон.

Первый был историк. Иван Иваныч Хабибулин был человеком спокойным и несуетным. Наши занятия заключались в том, что я в течение полутора часов пересказывал ему по составленному накануне конспекту какую-нибудь тему. Иван Иваныч молчал, печально глядя в угол. На часы он смотрел ровно за пятнадцать минут до конца занятия и задавал один-единственный вопрос: «Успеешь?» Я отвечал: «Постараюсь». Иван Иваныч напутственно вздыхал: «Ну, давай». И я продолжал, каждый раз чётко укладываясь во время. С тех пор у меня прекрасное ощущение времени (кстати сказать, основа исторического мышления). В конце занятия Иван Иваныч говорил: «Сойдёт. В следующий раз бери то, что дальше по учебнику». Я давал ему червонец в конверте, Иван Иваныч каждый раз как-то грустно смотрел на конверт, доставал десятку, вздыхал, перекладывал червонец в брюки, а конверт – в пиджак и, прощаясь со мной крепким рукопожатием, говорил: «Ну, давай. Учись».

Так мы общались каждую неделю с сентября по июнь. Больше в наших занятиях ничего не менялось, кроме двух раз.

Первый раз это случилось в феврале. В середине занятия Иван Иваныч вдруг испуганно посмотрел на меня (я ничего страшного не говорил, просто перечислял фамилии кадетов) и спросил: «Ты последний “Сельский час” не смотрел?» Я сказал: «Нет, а что?» Он ответил: «Ничего. Хорошая передача. Успеешь?» Я ответил: «Постараюсь». Иван Иваныч дружески вздохнул: «Ну, давай». Дальше всё шло, как обычно. Второй раз (дело было уже в мае) произошло следующее. На сороковой минуте занятия, когда я рассказывал о 24-м съезде партии, Иван Иваныч вдруг громко пукнул. Я, как уже говорилось, будучи очень здоровой и цельной натурой, не удержался и идиотски затрясся от смеха. Смех и стыд скрючили меня минут на пять. Я не смел поднять глаз. В какой-то момент мне даже стало страшно. Когда я, наконец, поднял глаза, я увидел очень серьёзное и печальное лицо Иван Иваныча. Он смотрел на меня без всякого укора, словно ничего не произошло. Вдруг в его глазах появилось что-то болезненное, какая-то напряжённая искра. Его зрачки расширились, и он пукнул ещё раз, намного громче и продолжительней. После чего глубоко, облегчённо вздохнул и спросил меня: «Успеешь?» Я ответил: «Постараюсь». – «Ну, давай». С тех пор я никогда не смеюсь, когда кто-нибудь пукает. И не замечаю, когда кто-нибудь опрокидывает соусницу на скатерть.

Историю я знал хорошо, лучше всех других предметов, потому что выучил её сам, без всякой помощи Хабибулина. На экзамене меня спросили, когда была основана Москва. Я просто оскорбился простоте вопроса, тут же рассказал годы правления Юрия Долгорукого и стал скороговоркой перечислять всех князей и царей с датами их жизни и правления. У аспиранта, принимавшего экзамены, на лице появился какой-то брезгливый страх, и я был прерван на Алексее Михайловиче. Получил «пять». Кутузовский метод преподавания Иван Иваныча Хабибулина и по сей день считаю оптимальным, хотя сам им не владею по причине повышенной эмоциональности.