Ничего святого — страница 26 из 65

От удара ногой двери мгновенно распахнулись.

– Решил выебнуться, щенок? – в бешенстве спросил меня Игорь.

– Мама сама позвала меня. Я не хотел заходить, но она сказала войти.

– А я сказал тебе никогда не входить туда!

– Вы друг другу противоречите. И каждый приходит в бешенство, когда я делаю не так, как мне говорят, – произнёс я и, собравшись с силами, добавил: – Вы определитесь, кто в доме хозяин, чтобы я знал, кому повиноваться. Или, унижая меня, вы компенсируете свои комплексы, поскольку знаете, что я не могу дать сдачи?

Сказав это, я увидел, как багровеет лицо моего отчима, как наливаются кровью его глаза и как вскипевшая, словно волна, благородная ярость готова выйти наружу.

Игорь не любил меня, презирал меня, не испытывал ко мне ни малейшего уважения… однако сейчас – в этот момент – я увидел, что он меня ненавидит.

Он ненавидел меня не за то, что я сказал ему нечто неприятное, но за то, что мои слова были логичны, точны и констатировали абсолютную несостоятельность его жизненной позиции.

Ему было тридцать восемь лет. Он мог признать, что где-то допустил ошибку, он мог признать свою неправоту, он мог согласиться, что занял неверную позицию в каком-либо вопросе. Однако признать, что вся его философия, всё его мировосприятие, вся основа его личности – это категорическое свинство, – означало перечеркнуть тридцать восемь лет его жизни.

Принято считать, что взрослые, состоявшиеся люди не ломаются, обстоятельства не смогут категорически изменить их мировоззрение. Данное утверждение верно лишь отчасти, – оно относится к людям, которые на исходе лет не могут найти в себе могущества признать, что всю жизнь заблуждались. Для большинства людей это, увы! – невозможно. Они не могут смириться с тем, что им придётся разобрать на части собственную личность, а потом собрать её в нужном порядке, – на это потребуется слишком много энергии, сил и мужества. Но более всего мужества потребуется для признания несостоятельности святынь, которые человек на протяжении всей жизни искренне считал незыблемыми. И здесь необходимо подчеркнуть, что он действительно верит в свои святыни.

Несложно убедить в несостоятельности коммунизма человека, для которого коммунизм ничего не значит, которому всё равно, который просто плывёт по течению. Но убедить в несостоятельности коммунизма человека, для которого построение коммунистического общества было делом жизни, – означает отнять у него смысл существования и заставить отринуть всё, на что он потратил свою жизнь. Проделать это возможно, но когда молодой человек признаёт логику и справедливость аргументов, то подсознательно понимает, что жизнь – большая её часть – ещё впереди, и он не страшится вступить на иной путь, если разум подсказывает ему верность этого пути, поскольку молодой человек верит, что величайшие достижения у него впереди, и он хочет совершить их для праведной цели.

Игорь не верил в собственное величие, – он был от него так же далёк, как Колумб был далёк от Индии. Игорь понимал, что он не сможет найти в себе силы начать всё сначала. И потому он не мог признать свою неправоту.

Но моя речь была слишком логична, слишком последовательна, нужно было приложить гигантские усилия, чтобы подавить в себе разум, принимающий мою мысль. И прежде, чем Игорь успел захлопнуть отсек своего восприятия, куда попали губительные для его позиции аргументы, немного истины успело просочиться в его сознание. Она действовала на него, как вода, попавшая в щёлочь, окисляющая металл и рождающая кислоту, которая начинает выжигать всё вокруг.

Правда заставила Игоря почувствовать себя мерзко, однако его презрение ко мне помешало ему осознать это. Вместо ненависти к себе и к собственному образу жизни, против которого восставало его существо, он направил свою злость на того, кого считал виновным в её возникновении. Игорь не был готов признать виновным самого себя. И тогда он обрушил на меня свой гнев в виде удара в солнечное сплетение.

Почувствовав резкую нехватку воздуха, я согнулся пополам. Увесистая оплевуха по лицу заставила меня потерять равновесие, – я рухнул на правое колено. В плечо мне прилетела здоровая нога взбешённого Игоря, и я упал. Оказавшись на полу, я почувствовал, что могу вдохнуть, и потому намного острее чувствовал посыпавшиеся на меня удары.

Всё время, пока Игорь бил меня ногами, я пытался подняться, – не потому, что хотел встать и дать ему сдачи (я прекрасно осознавал, что силовой перевес на его стороне). Я пытался встать потому, что унизительно было лежать, пока тебя бьют, и ничего не предпринимать. Оставить все усилия означало сдаться окончательно, отдать себя на милость врага, вверяя ему право распоряжаться тобой и решать, долго ли тебе ещё предстоит терпеть боль.

Наконец удары прекратились. Я делал тщетные попытки подняться, но отбитая левая рука меня плохо слушалась.

Я услышал тяжёлое дыхание отчима и испытал пародию на удовольствие от осознания того, что моё избиение вымотало его.

– Ещё раз откроешь рот, – с паузами произнёс он, – тебе пиздец! Я умею бить без синяков! Одним ударом убью!

Я знал, что сейчас последует последний удар и зажмурился, приготовившись молча побороть боль, но лишь услышал, как хлопнула дверь.

Кое-как я попытался подняться, – никто уже не мешал мне это сделать. Но теперь это не имело смысла. Я растянулся на полу и понимал, что не могу заплакать, я очень хотел этого, но презрение к собственной беспомощности даже этого не позволяло.



Через пятнадцать минут я всё-таки встал и принялся одеваться.

Гонимый обидой и болью, я побежал прочь из этого дома, прочь от этих людей, от этих событий. Я добежал до метро, купил билет на одну поездку и вскочил в вагон отходящего поезда.

Лишь после того, как в репродукторе я услышал знакомый всякому москвичу голос: «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – Тушинская», я позволил себе сесть на свободное место и перевести дух.

Саму поездку я помню плохо. Кровь с такой силой пульсировала в жилах, словно кто-то разогнал её с помощью нешуточного электрического насоса. В голове всё ещё звучали отрывочные фразы, брошенные Игорем:

«Одним ударом убью!»

«Решил выебнуться, щенок?»

«Пиздуй на хуй из этой комнаты!»

Мне было больно.

Места, куда пришлись тяжёлые удары отчима, немного ныли, однако эти тупые неприятные ощущения тонули в яростной внутренней боли, которая разрасталась в моей душе от осознания собственного бессилия и неспособности пресечь бесконечные унижения.

Я в тот момент напоминал одного из многочисленных персонажей Фёдора Достоевского: отчаявшийся, ссутуленный, в дешёвой, заношенной едва не до дыр одежде.

Униженный и оскорблённый.

В столь плачевном состоянии я ехал в метро, в том же состоянии вышел на одной из центральных станций Таганско-Краснопресненской линии. Это была Баррикадная. Словно лунатик, я двигался в режиме «автопилот» до дома дяди Гриши в Большом Девятинском переулке. И только уже оказавшись в подъезде (набрав код, который забыл несколько лет назад), я пришёл в себя и понял, где нахожусь.

– Вася, – голос консьержки Елены Иосифовны вывел меня из оцепенения. – У тебя всё в порядке?

– Э-э, да, – соврал я.

– Григория сейчас нет дома, – произнесла консьержка. – Он не говорил, что ты собираешься, и не оставил для тебя ключи от квартиры.

Размеренный и спокойный голос консьержки столь резко контрастировал с уже привычными криками и оскорблениями, что я внезапно почувствовал себя неловко.

– Вася, у тебя есть ключи от квартиры? – спросила она.

В ответ я лишь отрицательно покачал головой.

– Если хочешь, можно подождать Григория здесь, – предложила Елена Иосифовна. – Я могу заварить тебе чаю. Но сперва давай позвоним твоему дяде.

Консьержка уже открыла большую книгу, где у неё были досье на всех жителей всех квартир дома, собранные за долгие годы усердной и кропотливой работы.

Я в последний момент остановил добрую Елену Иосифовну и сказал, что я просто проходил мимо и не предупреждал дядю о том, что собираюсь заглянуть в гости.

Слова свои я подкрепил вымученной улыбкой, вызванной осознанием того, что, хоть я и лгу, всё же говорю чистую правду.

Прежде чем старательная консьержка успела мне что-то ответить, я убедительно попросил её не говорить дяде, что я заходил, так как в это время должен быть у репетитора по английскому. Я даже нашёл в себе силы заговорщически подмигнуть Елене Иосифовне, после чего поспешил ретироваться.

Выйдя на улицу, я, как ни странно, почувствовал облегчение.

Теперь мне не было необходимости лгать дяде о том, как хорошо мне живётся с отчимом и мамой.

Возможно, вы не понимаете, почему я просто не рассказал дяде Грише о том, как безбожно меня притесняют на Светлогорском проезде, почему не попросил спасти меня от всего этого.

Но я не мог это сделать.

Тогда не мог.

Я виделся с Гришей в лучшем случае раз в месяц, мы с ним проводили несколько часов, и зачастую большую часть этого времени я был предоставлен самому себе. Дядя много путешествовал, ездил по всему миру и вполне мог бы хоть изредка брать меня с собой. Хоть иногда. Но он этого не делал. Время, которое мы проводили вместе, он обычно посвящал различным вещам, интересным лично ему.

Если вспомнить, я не могу привести ни одного примера, когда мой дядя тратил бы время на меня.

Обыкновенно он вписывал меня в график запланированных дел, возводя меня в почётный ранг свидетеля деяний Григория Скуратова.

Всё это свидетельствовало скорее о полной его несостоятельности как родителя, да и очевидно было, что я был совершенно ему не нужен.

Я не виню его в этом, в конце концов, он не был моим отцом и ничего мне не был обязан. Он просто был моим опекуном – формальным опекуном.

Фактически же я воспитывался заботами эмоциональной матери, её строгого мужа, нескольких школьных учителей, которым было насрать на меня, и одноклассников, которые меня ненавидели.