Ничейная земля — страница 51 из 58

Барозуб хотел ему объяснить, но не смог. Не найдя слов, он просто замолчал. Ротмистр Завиша-Поддембский не понимал Ежи Барозуба. Правда, вначале Барозуб чуть было не поддался искушению. Он уже даже представил себе большие заголовки в газетах: НОВЫЙ СКАНДАЛ АВТОРА «ГУСАРСКИХ ПЕСЕН». СМЕЛАЯ АТАКА НА ГРЯЗЬ, ЗЛО, ПОДЛОСТЬ. Всем известно, что он никогда не был певцом смиренным, он не строил памятников из цветных стекляшек. Он умел постоять за себя, и не только перед Вацлавом Яном, когда полковник оказался не у дел, а даже в Бельведере, перед Ним, раскладывающим пасьянс. Маршал собрал карты и спросил: «Так что же, деточка?» А Барозуб на это, коренастый, смелый, вдохновенный: «А вам, пан маршал, начхать на польскую культуру». И если бы только раз! За права польских писателей, за фонды — ибо нет литературы без денег, за демократическое преобразование общества, ну, вот хотя бы в последний раз в острой, ибо так ее можно назвать, стычке с Вацлавом Яном. Нет, Ежи Барозуб ни в чем себя не может упрекнуть. Но правда ли это, уж так ли ни в чем? Он может сказать: я защищал их от них самих. Один из тех, кто видит острее. Я создавал образы из плоти и крови, людей, а не кукол, а если иногда им становилось больно, пронимало до костей — это хорошо! Барозуб вспомнил торжественный прием у Коменданта, это было несколько лет назад, подошел Смиглый, он тогда еще не был маршалом, взял его под руку. «Я читал твой «Дом», — сказал Смиглый, — пожалуй, ты уж слишком, зачем надо было показывать, как три полковника скачут в никуда по пустым польским полям? Карикатура на нас!»

«Я на вашей стороне, — сказал тогда Барозуб. — Я на вашей стороне, и ты должен это понять. Я сам скачу вместе с ними, я — Барозуб, и я расчищаю дерьмо на нашем дворе, не стыдясь этой работы, ибо этот двор мой и мое место здесь, в этой Бригаде, которая его чистит. Чего ты хочешь? Сладеньких стишков? Из конфеток легенды не создашь».

Легенда… Вьюга пела и посыпала его голову белым снегом.

— Будь честным, Барозуб, можешь ли ты быть честным? Можешь с Вацлавом Яном пойти против Рыдза?

— Могу, потому что это внутри Бригады, потому что это драка во время марша в наших шеренгах, тут нет посторонних…

— Ты уверен, что тут нет посторонних? Шутишь, Барозуб.

— Нет, не шучу. И дело не в Зденеке, не в рапорте Юрыся, не в благородстве Напералы или еще кого-то, а важно, Завиша, другое, фундамент нашей жизни, как ты этого не видишь, солидарность и верность. Если верность не тем, с которыми ты, без малого, тридцать лет… если не верность идее, в которую ты перестал уже верить, то верность себе самому, собственной своей жизни. А я, Барозуб, должен быть верен еще и своим книгам.

А ведь в то же время он думал иначе, как будто для самого себя писал другую роль или бесстрастно исследовал уже написанный текст.

Недавно несколько бессмертных из Академии подписали протест против приговора одной белорусской коммунистке, которая якобы принимала участие — или не принимала участия — в нападении на полицейский участок. Барозуб, конечно, не подписал. Он шумел, объяснял. «Справедливость, демократия, — говорил он, — громкие слова, суть которых бывает обычно сомнительной и неоднозначной. Писатели должны руководствоваться особым чувством ответственности. В трудной ситуации, в которой сейчас находится страна, следует хоть в чем-то доверять правительству, а не разжигать неприязнь, ненависть, подозрительность». Сколько раз он это повторял? Сколько раз проклинал себя за то, что не может иначе, что ему нельзя иначе? Разве он мало написал в «Доме полковников»? Разве не показал собственную душевную раздвоенность? Да, зло разрастается всюду, но нужно верить, что люди, обычные, не святые, медленно, шаг за шагом, очистят эту помойную яму. И делают они это потому, что хотят вырвать сорняки, чтобы было хоть немного лучше, немного справедливее… Нужно верить. Нужно подобрать подходящих людей. Иметь вождя, который, как полковник Адам из «Дома полковников», то есть Вацлав Ян, лишен всякого эгоизма, не обращает внимания на мелочи жизни… Двадцать четыре трупа. Он подумал о двадцати четырех, которые погибли от полицейских пуль. Вацлав Ян приказал, и Вацлав Ян взял всю ответственность на себя.

Неожиданно Барозуба охватил страх. Он ускорил шаги, Маршалковская была уже вся белая, и ему вдруг показалось, что на улице нет домов, что он идет по полю, по бездорожью и не знает, какая тропинка, проложенная через заснеженные сугробы и заледенелые глыбы, ведет к станции.

Слишком поздно, подумал он. Для меня — слишком поздно. Значит, я должен поверить, как утверждает Завиша, что Вацлав Ян хотел капитулировать? Что страх помутил разум, что они не знают и не слышат, а просто ведут грязную игру, откровенно спасают собственные шкуры, презирают правду? И что тогда? В помойку «Крылатую легенду», «Гусарские песни»! Барозуб прозрел! Барозуб предал! Улыбающиеся рожи в литературных салонах, расфуфыренные девицы в кафе! Теперь их праздник! И одиночество, самое страшное одиночество, потому что друзья уже стали вчерашними друзьями, а враги — вчерашними врагами.

— Послушай, Завиша, я тебе объясню, как это делается. Ты начал вести расследование по поручению Вацлава Яна, ты искал для него бомбу, которую он мог бы использовать, если бы захотел. Давай посмотрим правде в глаза: те люди, которых полковник собрал, хотят что-то в Польше изменить. Они верят, что он будет руководить лучше. Вацлав Ян не захотел использовать твою бомбу, у него были свои соображения, и к этим соображениям нужно отнестись серьезно. Ведь мы ни от чего не отказываемся, Завиша, и ничего не разрушаем из того, что создал Комендант: ни его мыслей, ни нас самих. Подумай! Как можно так самоубийственно… Мы только…

Что: только?

Наконец-то Барозуб сел на деревянную лавку вагона. Вагон был почти пуст. За окном белый туман, только мигают огни фонарей… Он закрыл глаза, поплотнее закутался в пальто. Только не думать. Ну, о Гонорате можно. Гонората входит к Стефану и садится в кресло у окна. Свет падает на лицо Гонораты, Стефан наклоняется над ней, но не целует. Он не может заставить себя поцеловать ее, он знает, что Гонората ему изменила. И эта измена — отвратительна, Гонорату вынудила не любовь и даже не страсть, а просто скука, скука…

И диалог, который сейчас нужно написать, самое важное место в книге… Барозуб почувствовал, как этот диалог ему омерзителен, ему не хочется, он будет плоским и неинтересным. Видимость, условность. Как дошло до того, что он, Барозуб, стал рабом условности? Ибо его условность — это когда он делает вид, давайте притворимся, дорогие читатели, я будто вас развлекаю судьбой Стефана, а вы будто бы не знаете, что я хочу вам сказать, что случится дальше… Я его из объятий любовницы, из этой мансарды в Кракове, где Стефан сейчас отхлещет по щекам Гонорату, отправлю в легионы, заставлю маршировать в Первой кадровой роте, а потом оставлю его где-то под Кельцами, под Ожаровом или на берегу Стохода… Я заставлю его сомневаться и проклинать весь свет, впрочем, я еще не знаю, что с ним станет дальше, не буду этого скрывать. А вы, читая, скажете: держись, парень, мы знаем, что все кончится хорошо, Польша восстанет из праха. Так что не стесняйся, бей эту Гонорату, поступай как мужчина. Иди вперед в мундире легионера. Но если бы я сейчас оставил Стефана в Кракове и одновременно, ибо все происходит одновременно, посадил за письменный стол в сегодняшней Варшаве… Ведь и вы, и я, мы знаем, до чего он дошел: до поезда, идущего в Константин и тяжело пыхтящего в снегу. Так что давайте не будем себя обманывать: мансарда, любовь, грязь, окопы, любовь, почести, Гонората, увядание… Прежде чем я успею написать, мы проедем еще несколько остановок, и неизвестно, что с нами случится. Так что я должен уже сегодня уложить Стефана в гроб, чтобы заполучить его всего, доподлинного, чтобы вас не обманывать, оставляя его под Кельцами, и сегодня же велю ему при полном параде отправиться на Повонзковское кладбище, чтобы иметь возможность сказать: о нем больше ни слова.

Склонись, Гонората, в трауре над гробом, друзья подберут животы, почетный караул, прощальный салют. Что с нами случилось? Я иду по аллее кладбища, и они идут передо мной, рядом со мной, за мной, и я слышу их снова: шепчущих Стефанов, кудахтающих Гонорат… А он разорвет фотографию в окопе, через какое-то мгновение пойдет в атаку и побежит через луг… Уж лучше я оставлю его там, на поле, освещенном ракетами, перебегающим от куста к кусту и солгу, смошенничаю, превышу полномочия, когда напишу слово: конец… Ибо вы знаете, и я знаю…

Барозуб закрыл глаза, и ему почудилось, что он пишет роман о себе, о Завише, о молодом Фидзинском, а также об Эдварде Зденеке, носящем то же имя, что и сын его товарища по легионам. Как я написал бы об этом? Конечно, остро. Молодой Фидзинский порывает с отцом, с его друзьями, потому что ему надоел конформизм старших, никаких уступок, никаких полуправд, надо вскрывать нарывы, чистить помойку, принося себя в жертву. Тут должна появиться какая-нибудь девушка, возможно дочь безработного, дно, нищета, познание мира, который не виден из материнских пяти комнат на Ясной улице. С самого начала, но на втором плане: Зденек и Завиша-Поддембский, ротмистр, немного политический интриган, немного жалкий банкрот, который по приказу Вацлава Яна (изменить фамилию) следит за тем, чтобы следствие по делу об убийстве некоего офицера запаса велось правильно. Судебный следователь велит арестовать Зденека, но Завиша приносит Фидзинскому доказательства того, что убийцей был другой человек и что ведется большая, грязная игра, и недоучившийся юрист рвется в бой за справедливость, увлекая за собой уставшего от жизни Завишу. Фидзинский попадает к другу своего отца, известному писателю Барозубу. (Изменить фамилию.) Не Завиша, а именно Фидзинский. Великолепная сцена.

— Вы все, — кричит Фидзинский, — погрязли в удовольствиях, у вас в голове только почести, должности и стремление как можно лучше угодить хозяину! Вы не хотите видеть того, что вас окружает.