— Не волнуйтесь, возьмите себя в руки, — сказала она, — я же вас предупреждала. Сейчас мы его усыпим, и он забудет об этих мучительных мгновениях. А открывать саркофаг еще рано. Температура недостаточна.
Она опять произвела какие-то переключения, Одиссей-один резко дернулся, словно его убили, и стал затихать. Искаженное страхами и болями лицо разглаживалось, становилось спокойным, умиротворенным.
Крышка пластикового гроба бесшумно откатилась. Одиссей-один безмятежно спал на поролоновом матрасике.
— Можно будить, — донеслось до возвращенца.
Стукнул опущенный в исходное положение рубильник. Прекратилось гудение, щелканье, погасли лампы. Одиссей сделал над собой значительное усилие, коснулся лица двойника. И сразу отдернул руку.
— Холодный! — воскликнул он в страхе.
— Ничего, — успокоила служительница, — еще не прогрелись периферийные ткани, но это пустяки, объект уже вовсю живет. Температура внутренних органов нормальная. Да не церемоньтесь с ним, расталкивайте, ему же надо двигаться, разминаться!
Подошел Николай и стал решительно расталкивать пришельца из прошлого. Одиссей помогал координатору довольно робко, словно и впрямь тряс самого себя. Наконец их усилия дали результат.
— Что, уже?.. Уже двадцать шестой век? — это были первые осмысленные слова пробужденного.
Он обвел глазами присутствующих. К радости во взгляде примешивалось некоторое беспокойство, словно стоило о чем-то беспокоиться, если самое главное совершилось — проснулся живым и невредимым!
— Ты, что ли, я? — спросил он Одиссея-два в упор и уперся в его грудь сухим старческим кулачком, — а почему такой старый? Тебе же должно быть лет двадцать пять-двадцать шесть? Случилось что-то? И кто эти люди? Потомки? Пра-пра-пра-правнуки? А чего они такие кислые? Не рады, что ли? Да не томи душу, отвечай, старый хрен!
Возвращенец беспомощно оглянулся, Коля помаячил ему что-то, по-видимому, насчет соблюдения морально-этических норм.
— Ну, во-первых, сам ты старый хрен, а во-вторых, — замялся Одиссей-два, — понимаешь, я все тебе объясню. Позднее… Ты хоть отогрейся немного, пойдем на улицу, там хорошо. И не ломай зря голову, а то раньше времени помрешь.
Но Одиссей-один и так уже был спокоен. Он видел, что Земля цела, что за окном светит солнце. Что перед ним такие же люди, каких он оставил в прежней жизни, а его двойник — не пацан сопливый, но умудренный жизнью человек, у которого он получит ответы на все вопросы. Действительно, спешить теперь некуда. И старик стал кряхтя вылезать из саркофага.
33
По-видимому, Одиссей-один все еще недостаточно прогрелся, или его члены настолько отвыкли работать, что не смогли сразу войти в свою прежнюю форму. Ноги плохо держали вылезшего из саркофага человека, да и с координацией движений было пока неважно. Старик сделал самостоятельно всего-то два-три шага, а уже пот лил с него градом, несмотря на неполный прогрев организма. Одиссей-два приобнял своего первого номера за талию, тот положил ему руку на плечо, и они пошли к выходу из «теплицы» вместе, потихоньку привыкая к существованию друг друга, проникаясь друг к другу каким-то неведомым человечеству чувством, которое, пожалуй, напоминало чувство братства, только особо кровного, ибо люди, открывшие его, все-таки были больше, чем братьями, больше, чем сиамскими близнецами.
Так, в обнимку, они и вышли на вольный воздух. А на улице была настоящая благодать, светило солнышко, пели птички, журчал ручей в зарослях крушины и черемухи. И чем дальше они двигались, бережно держась друг за дружку, тем тверже ступал Одиссей-один по протоптанной в зарослях тропе, тем ясней становилась его голова, тем крепче сжимала его тонкая морщинистая рука плечо товарища.
Наконец, когда они дошли до гравилета и присели на него, Первый, назовем его для краткости так, почувствовал себя совсем хорошо, почти замечательно. Насколько возможно в его возрасте. Теперь, пожалуй, хуже было Второму, которого изрядно ослабили хандра и тоска предыдущих дней. Он помог Первому, а сам запыхался.
Оба присели на поролоновый матрасик гравилета перевести дух. Присели и увидели, что в зарослях кустарника находятся не одни. Оказывается, сменный координатор неслышно шел все это время за ними, словно заботливый внук, готовый в любой момент броситься на помощь. Конечно, Второй сразу понял, что Николая ведет не одна лишь сердечная озабоченность, а кое-что еще. А Первый знать этого не мог, он весь мир воспринимал пока лишь только в розовом цвете.
— Хороший молодой человек! — шепнул он Второму растроганно.
— Ага, — согласился Второй.
И сразу Николай, до того с интересом разглядывающий каких-то жучков-паучков, насторожился, прислушался, его уши повернулись на звук.
— В общем так, Одя, — решительно заговорил возвращенец, — чтобы ты знал сразу, я — первая твоя копия, а не вторая, которую ты планировал встретить на космодроме в двадцать шестом веке. Ты не долежал в анабиозе еще где-то лет двести, но не беспокойся, еще долежишь. А я дожил на Понтее до старости и, как видишь, вернулся обратно.
На Земле, понимаешь, произошли большие перемены. У них теперь новая этика, новая мораль. И они все такие страшные моралисты, что не приведи бог! За нарушение этики посылают на перевоспитание аж в Пояс Астероидов или еще не знаю куда. По-видимому, никаких других преступлений теперь на Земле не совершается, так они за аморалку дают на всю катушку…
Первый слушал внимательно-внимательно, интерес к новому у него ничуть не притупился от пребывания в условиях, близких к абсолютному нулю.
Второй говорил торопливо, он боялся, что в любой момент его могут прервать, грубо заткнуть глотку, поскольку еще не было уверенности в окончательном знании правил поведения и уложений о наказаниях, принятых в двадцать четвертом веке.
Но, по-видимому, он удерживался в рамках, раз Николай стоял, весь напрягшись, стоял, готовый к прыжку, но прыжок не делал, не затыкал фонтан торопливых слов, извергаемых возвращенцем.
— …Но это бы ладно, — продолжал Второй, — это бы и совсем хорошо, но штука в том, что у них теперь не только биоприставки признаны неэтичными и запрещены, но и вся моя жизнь на Понтее не подлежит огласке, пока не прилетит наш Третий. Потому, дескать, что, если я все расскажу и опишу, то его, Третьего нашего, жизнь окажется как бы вроде потраченной даром.
И потому у меня две возможности: или унести в могилу мою аморальную тайну, или залечь вместе с тобой в анабиоз еще на два века, пока не вернется наш звездолет.
Так что не обессудь, ничего я тебе рассказать не смогу, извини, если зря разморозил. Но тебя я бы послушал с удовольствием, знаешь, как надоели эти высоконравственные рожи!
Тут возвращенец с вызовом посмотрел на координатора, но тот стоял, расслабившись, притулившись плечом к черемухе, кусал травинку, словно в этот момент с него делали художественный фотопортрет. Глаза его смеялись миролюбиво и как-то даже маленько виновато. Впрочем, насчет виноватости могло и померещиться,
Первый, внимательно прослушав дозволенную информацию, наверное, остался несколько неудовлетворенным, наверное, он нуждался еще в каких-то уточнениях, раз издал некий неопределенный мычащий звук.
— Нет, нет и нет! — сразу осадил его, замахал на него руками Второй, — сказал все, что мог, а больше даже и не заикайся! У меня лично нет никакого желания отдохнуть на одном из обломков Фаэтона!..
Тут счел возможным вмешаться Николай:
— Да зачем уж так-то, пусть спросит, вдруг ты что-то упустил из разрешенного. Он ведь, я думаю, уже понял, что можно, а что — никак. Верно, дядь Дусь?
Первый пытливо посмотрел на координатора, с которым, кстати, еще и не познакомился, как полагается, он хотел удостоить молодого человека вниманием, но раздумал и все-таки кивнул ему едва-едва. То ли согласно, то ли — наоборот.
В координаторскую деятельность Николая входило недопущение утечки аморальной информации, а в остальном-то он был обыкновенным человеком, доброжелательным и мягким, ему вовсе не хотелось, чтобы старики умирали на своей промежуточной станции от переживаний или еще от каких-то субъективных причин. Ему от чистого сердца хотелось, чтобы все Одиссеи встретились когда-нибудь и сказали друг дружке то, о чем молчали не день и не год, а целые долгие столетия.
Координатору этого так сильно хотелось, что ему даже было немного стыдно повышенной стыдливости своего родного века. Странное это ощущение, надо сказать. Далеко не всем выпадает пережить его хотя бы раз в жизни.
34
А Одиссеи между тем пустились в воспоминания. Первый вспоминал, Второй слушал, то и дело перебивая, уточняя детали, задавая вопросы по ходу повествования. Повествование то и дело прерывалось взрывами хохота, старики выкрикивали какие-то незнакомые Николаю слова, видимо, архаизмы, хлопали друг друга по плечам и спинам, так, что жалобно всхлипывал под ними гравилет, грозя преждевременно развалиться. Жизнь в Одиссеях еще била, что называется, ключом.
— Слушай, Одя, а зачем это здесь, посреди зарослей, кровать?! — давился от смеха Первый.
— А это не кровать, хо-хо-хо! Это — гравилет, на котором я, хе-хе-хе, прилетел тебя будить! Ей-богу, не вру!
— А где у ней мотор?!
— Да говорят тебе, гравилет, ха-ха-ха, зачем ему мотор! Коль, подтверди!
Но Коля, держась поодаль, делал вид, что его чрезвычайно интересуют жучки-паучки, дотянувшие аж до двадцать четвертого века, приспособившиеся ко всем отравам.
— А помнишь секс-зал?! — Одиссеи непринужденно меняли тему.
— Еще бы, хи-хи-хи-хи!..
— Такое не забывается!
— Славно резвились!
И они хохотали вновь и жалели, что секс-залы взорваны. Пусть бы стояли себе. Мало ли.
— С Пенелопой-то мы жили душа в душу до самой старости, — вел повествование Первый, досмеявшись до боли в щеках, словно ему было не семьдесят с лишним, а семь, — она у меня шустрая такая была, заводная. Только последние годы либо слегка умом повредилась, либо еще чего. Грустная сделалась, вдаль стала смотреть, словно ждала кого-то… Тебя, что ли. Или Третьего…