Вот и конец.
Приговор.
Бернотас Антанас, сын Казиса, — приговаривается к смертной казни.
Решение суда окончательное.
Приговор исполнен.
Глава девятнадцатая
— Нет, — ответила она. —
Человек должен жить.
Я редко бываю здесь. Почему?.. Иногда мне кажется, что пешком пришел бы. А иной раз хочется все забыть, будто не был рожден на свет, просто взял и явился откуда-то такой, как есть, и никогда тут не жил, и всегда был таким, как сейчас.
На бывшей базарной площади разбит зеленый сквер. В бывшей гимназии, некогда красной, а ныне побуревшей, какое-то учреждение, а может, и не одно. Где-то здесь была лавочка, в которой продавали казенку. Дальше — лавка со сладким печеньем, белыми кругляшками, обсыпанными сахаром, и с пирожными. Сперва по десять центов штука, после по двадцать пять копеек, а потом…
Длинное шоссе — автострада — главная улица города. Двухэтажный ресторан. Большие окна. Стекло и металл, стекло и… Оба комитета в одном здании — прямые линии, уже без колонн и завитушек.
Всякие мысли приходят в голову, когда попадаешь в родной город. Хорошие и плохие, веселые и не очень. Порою умные, а порой…
Я думаю, что здесь, в центре города, на бывшей базарной площади, посреди цветущего скверика мог бы стоять высокий памятник. Я не знаю, как он должен выглядеть, не знаю даже, как его назвать. Я назвал бы его…
Всякие мысли приходят в голову, когда попадаешь в родной город.
Я выхожу из автобуса.
Оглядываюсь.
Люди уже не те и не такие. Далекие, потому что я для них — чужой. Все меняется.
Есть за городом одно место, постоянное, неизменное. Там все знакомы.
Но это — позже. Чего торопиться на кладбище?
Может быть, сперва заглянуть туда, где стекло и металл в два этажа? Заказать что-нибудь покрепче — три звездочки или пять, а может, белой, казенной…
Пожилая женщина останавливается на тротуаре и смотрит на меня, слегка нагнув голову.
Я поворачиваюсь к ней и вздрагиваю.
Я беру ее руку. Целую. А она не дает. Ей трудно, потому что я держу крепко, а пальцы у нее — сухие, тонкие, обессиленные, только суставы разбухли и в прозрачных венах беспокойно пульсирует кровь.
— Добрый день, понас Адомас, — говорит она.
И медленно, будто поправляя волосы, проводит свободной рукой по моей голове, притрагивается к лысеющему лбу:
— Выросли все. И у Винцукаса волос редеет. Такой густой был, гребни ломались, а нынче… Взрослые. Ну что ты смотришь? Или нет у меня такого права, чтобы хоть немножко легче было?
— День добрый, Вероника, — говорю я наконец.
И мальчишеское желание: взять ее за руку, повести в сияющий напротив магазин, купить… Что? Может быть, платок? А может, материю на платье, красивую, какой у нее в жизни не было? Может, серьги? Или янтарные бусы? А может…
Она слегка улыбается и сама берет меня за руку:
— Идем, понас Адомас. Я теперь тут рядышком живу, поблизости. Квартиру дали, с отдельной кухней. Как барыне.
Я иду за ней.
— Как дочурка? — справляется она. — Здорова?
— Здорова. Нынче в школу пойдет.
Она смеется:
— Ишь как время бежит. Так ни разу и не видела ее. Хоть привез бы погостить когда. Клубники пару грядок посадила, землянику собираю. Сходили бы с ней по ягоды.
— Вы же знаете, зачем я приезжаю…
Она останавливается перевести дух.
— Могилы могилами, сынок. А мы живы, живем, и жить надо.
Мы сидим за небольшим столиком у нее на кухне. Она подала тарелку клубники, сочной, брызжущей румянцем. На скорую руку помыла, обсыпала сахаром, залила молоком и поставила передо мной, еще отрезала черного хлеба ломоть.
Хлеб пахучий, молоко холодное, а ягоды красные, сочные, так и тают во рту.
Она молча посидела напротив, потом встала, прошла в комнату. Я видел, как она остановилась перед зеркальной дверцей шкафа. Сняла платок, причесалась, поправила жидкую косицу, свернула ее, заколола, снова повязала платок и уже хотела было вернуться в кухню.
Да еще на минутку задержалась.
Посмотрелась в зеркало.
Я заставил себя забыть, что это она, Вероника, и увидел сутулую спину, высохшее с годами тело, седые волосы над лбом и сбежавшееся морщинами лицо.
Сколько лет этой женщине? Сто? Двести? Только вот глаза сбивают с толку. Так сколько ей лет? Столько же, сколько нашей земле?
Иногда надо уметь считать и считать правильно. Не думать о четырех временах года, о трехстах шестидесяти пяти или шести днях.
Она смотрелась в зеркало, неуверенно пытаясь разгладить морщины у рта худыми пальцами.
Что она видит там, в зеркале?
Совсем недавно я тоже долго вглядывался в зеркало. В зеркало своих мыслей.
Я моложе Вероники, и надеюсь, она простит меня, если увидел что-либо не так, как было на самом деле.
Правда, Вероника?
Она уже возвращается.
Правда?
Я снова вижу ее глаза, и, наверное, в шутку она рассказывает, что хочет выхлопотать пенсию. Скоро и аист в гости: Винцукас сына ждет. Почему именно сына? — так ей хочется. Она давно собирается к Винцасу и уже поехала бы. Только как же так — на все готовое? Ведь теперь государство пенсии платит. Может, и ей что-нибудь положено? Конечно, с документами беда будет. Никаких документов у нее нет, никаких бумаг. Только раз в жизни была у нее бумага, давно это было. Нет ее уже. Да и что в ней проку сейчас?
Ну так как, понас Адомас?
Понас Адомас что-то обещает. Конечно же он постарается. Разумеется, он все сделает. Но, прощаясь, он думает о другом.
Что оставил я Веронике? Что?
А унес с собой много.
Не станет ли ей холоднее, если столько дала мне?
Ведь я-то ей — ничего. Ничего не оставил.
Может, нет у нас?
А может, не умеем давать?
На кладбище я не думал о ней.
На кладбище думают о мертвых.
Я думал о своих родных, думал и о Винцасе, единственном, кто остался ей, Веронике, хоть его и нет в живых, — не вернулся. И, не зная, где его могила, я видел ее здесь, на этом кладбище, среди родных и близких…
С кладбища я вернулся в зеленый сквер. Сел на лавку, задумался.
Я еще не знаю, как будет выглядеть памятник и как его назвать. Да это и не важно. Есть у меня просьба.
Ничего, что я вовсе не Адомас. Это только она зовет меня так. Все равно я здешний, тут родился. Был я… которым я был ребенком в семье Ятаутасов? Тринадцатым?
Когда наступят выборы и вы пойдете голосовать, пожалуйста, выберите меня. Хочу побывать однажды хозяином в своем родном городе. Я на мгновенье остановлю бег жизни. И давайте все вместе поставим на зеленом сквере памятник.
Они ведь не только мертвым.
Иногда их надо ставить и живым. Самым живым из всех.
Если нет, то скажите мне.
На чем держится мир?
Глава двадцатая
— Нет! Не надо памятников живым!
Уже было это! — крикнула она.
— Нет! Не надо памятников живым! Уже было это! — крикнула она.
Я молчу.
Если б кто-нибудь другой, не она это сказала.
Молчу.
Я ведь не спрошу ее так, как вас:
— На чем держится мир?
Ничья длится мгновениеРоманLYGIOSIOS TRUNKA AKIMIRKA
Глава перваяНачало
1
Когда фигуры были расставлены, Шогер прищурился и, помедлив, взял две пешки — белую и черную. Он их спрятал в ладони и встряхнул.
— Ну, кто начинает? Я или ты?
Его уши подергивались, бледная кожа под редкими, прилизанными волосами вздрагивала.
Он волновался.
«Будь я индейцем, — думал Исаак, глядя на его шевелящиеся волосы, — я бы, наверное, срезал этот скальп…»
— Не знаешь? — спросил Шогер и выставил руки перед собой. — Если не знаешь, я скажу тебе. Все на свете — лотерея. Шахматы — лотерея, мир — лотерея и жизнь — тоже лотерея.
«Он здесь хозяин, и все-таки боится…» — думал Исаак.
— Знаешь что? Ты можешь выбрать. Я предлагаю тебе черные. В лотерее, как правило, проигрывают.
— Левую, — сказал Исаак.
— Ну, смотри.
Шогер разжал пальцы. На ладони была белая пешка.
— Еврейское счастье, — усмехнулся он. — Я не виноват: ты выбрал сам.
«Неужели это смерть? — подумал Исаак. — Я не хочу умереть. Разве есть на свете человек, который хотел бы смерти?»
И все же ему достались белые.
Исаак повернул доску, бросил взгляд на фигуры и сделал первый ход.
2
Вы знаете, как светит весеннее солнце? Вряд ли вы знаете, как оно светит. И откуда вам знать, если вы не видели, как улыбается Бузя.
Весеннее солнце светит, как улыбка Бузи, а ее улыбка — такая светлая, как весеннее солнце.
Я знаю, я увидел ее вчера, и мне стало страшно, что только сейчас я встретил ее. Она живет в конце темной улички на другой стороне гетто.
Я был просто дурак все это время. Я не знал, что у нас в гетто живет Бузя.
Она шла с подругами.
Я взглянул на нее и остановился, не в силах оторвать глаз.
Тогда она улыбнулась. Она пожала легкими своими плечами, будто не понимая, чего я встал на ее пути. Улыбнулась и пошла своей дорогой.
Потом она обернулась, и я снова увидел ее улыбку.
Теперь я знаю, как светит весеннее солнце. Оно светит, как улыбка Бузи, а улыбка Бузи — как весеннее солнце.
Вчера я не знал еще, как ее зовут. Но увидел ее и вспомнил «Песнь песней».
Я вспомнил девочку из «Песни песней» Шолом-Алейхема, первой книги, которую прочел в детстве, и дал незнакомке имя Бузя.
Мне хотелось, чтобы я был Шимек, а она — Бузя.
Чтобы вокруг не было узких уличек гетто, обнесенных высокой стеной.
Чтобы не было людей с желтыми звездами.
Чтобы мы были еще маленькими и только вдвоем. Шимек и Бузя.
Чтобы сидели на широком, без конца и края лугу, на мягкой зеленой траве, и чтобы я мог сказать:
«…Бузя — сокращенное имя: Эстер-Либа, Либузя, Бузя. Она старше меня на год или два, а обоим нам нет и двадцати. Теперь потрудитесь посчитать, сколько лет мне и сколько Бузе…»
Вы знаете, где я сейчас?
На другом краю гетто, в конце узкой улички, той, на которой живет Бузя. Я сижу на каменном пороге. Странная прохлада исходит от этого гладкого камня и растекается по всему телу, но я не встаю. Может быть, это холодок, оставшийся еще с зимы и не успевший растаять на весеннем солнце, но мне совсем не холодно. Мне тепло. Если бы мама была жива, она бы поправила платочек, ровно лежащий на голове, и всплеснула бы руками.
— Изя! — сказала б моя мама. — Изя, ты же молодой человек, ты уже почти жених, а сидишь на холодном камне, как мальчик. Изя! Ты ведь, можно сказать, мужчина, чтоб не сглазить, а того и гляди придешь домой с готовой болезнью, не дай тебе Бог!
Я сижу. Мне тепло.
Мы только что вернулись с работы. Я тут же умылся, натянул свою красивую голубую рубашку и побежал сюда, к этому каменному порогу.
Я жду. Жду, когда появится Бузя. Когда сидишь возле дома, на каменном пороге, слышишь все: каждый шаг, каждый шорох, малейший звук. Хлопнула дверь — и мне кажется, что это Бузя. Прошуршали шаги — и я думаю, что это Бузя. Скрипнули деревянные ступеньки — я жду: вот сейчас выйдет Бузя.
Ее нет, не выходит. Может, вовсе нет никакой Бузи? Может, мне просто вспомнилась «Песнь песней», первая книга, которую я прочитал в детстве?
Снова хлопает дверь, шуршат шаги и скрипят старые ступеньки. Сейчас она выйдет. Не может быть иначе.
Да, это Бузя.
Я вскакиваю, смотрю на нее и не знаю, что сказать. Все слова перепутались, перемешались у меня в голове.
У нее пепельные волосы. У нее большие синие глаза. Они смотрят на меня молчаливо и удивленно.
Я должен что-то сказать, не важно что. И я говорю.
— Бузя!.. — говорю я и сам над собой готов смеяться.
А она действительно смеется.
Сверкают белые жемчужные зубки. Ее губы горят, как алые ленты, а щеки цветут, как маки.
— Кто ты? — спрашивает она.
И опять смеется.
— Я — Изя, — поспешно отвечаю я. — Я — Исаак Липман, но ты зови меня Изей.
Она уже не смеется. Она слушает.
— Пойдем со мной, девочка Бузя, — говорю ей, — я расскажу тебе, кто я.
— Почему ты называешь меня Бузей?
— Идем, я все тебе расскажу.
Она идет со мной.
Я хотел бы идти с ней так далеко-далеко. Чтобы мы вышли на широкий луг и сели там на мягкой траве друг перед другом. Я рассказал бы ей все, что она пожелает. Но луга у нас нет, и уйти нельзя. У ворот — часовые.
Не важно. Мы можем сидеть и на этом дворе. Нам никто не мешает, здесь валяются деревянный ящик и трухлявое длинное бревно. Мы можем сидеть где угодно, все равно нам будет казаться, что мы на большом лугу, среди душистых цветов, и нет им конца и края.
Правда, Бузя?
Она молчит.
Мы заходим во двор и садимся. Я — на бревно. Бузя — на ящик. Она сидит на ящике, обхватив коленки и прижав к ним подбородок. Я улыбаюсь. Я хотел, чтобы она сидела вот так, подняв колени. Широкая юбка закрыла ноги, пепельные волосы рассыпались по плечам. Я могу сидеть так очень долго. Сидеть и смотреть на Бузю. Я не хочу уже ничего рассказывать. Зачем слова, если можно просто сидеть и смотреть.
Но она хочет, чтобы я говорил, она хочет знать, кто я.
— Кто же ты, Изя? — спрашивает она, и в ее больших синих глазах появляются два смешливых чертика.
— Я — Изя, — говорю. — Я — Липман. Я родился здесь, в этом городе, мой отец — портной, и его пальцы исколоты иглой чаще, чем небо звездами.
Конечно, я мог бы рассказать, что брат у меня без пяти минут философ: он учился в университете, но не успел закончить из-за войны.
Я мог бы рассказать, что сестра моя — Ина Липман, та самая, певица, которая до войны объездила полмира.
Я мог бы рассказывать и рассказывать.
Лучше не надо. Она подумает, я хвастаюсь, задаюсь своими братьями и сестрами. Она еще рассердится, встанет и уйдет, и я останусь один. И снова буду думать, что никакой Бузи нет на свете, просто мне вспомнилась «Песнь песней», первая книга, которую я прочел в детстве.
— Ина Липман — твоя сестра?
— Сестра…
— Та самая, знаменитая певица?
— Да, — торопливо говорю я Бузе, — но это не важно, правда? Ина — это Ина, моя сестра, а я — это я, Изя.
Бузя кивает, соглашаясь со мной, и я рад. Она кивает быстро-быстро, и ее пепельные волосы колышутся, как мягкие волны на реке, как спелые хлеба в поле.
Не сердитесь. Я соврал.
Это вышло нечаянно.
Я сказал, будто она старше меня на год или на два, а обоим нам нет и двадцати.
Это неправда. Я только хотел, чтобы так было. Как в «Песни песней».
На самом деле нам обоим уже много лет. И старше я, а не Бузя. Ей — шестнадцать, мне — семнадцать с половиной. Теперь потрудитесь посчитать, сколько нам обоим. Нам уже тридцать три года с половиной. Много, правда?
Мы считаем вместе.
Сначала я загибаю один, другой и все пальцы правой руки, потом быстро загибаю на левой, но пальцев не хватает. Тогда я осторожно беру Бузю за руку и сгибаю ее пальчики. Но их тоже не хватает — так много нам лет!
Мы смеемся, оттого что нам не хватает пальцев.
И она говорит:
— Все равно не сосчитать. Один палец — один год. А где взять половину?
Я не смеюсь. Молчу.
Мы могли бы сосчитать.
У меня есть полпальца, только Бузя не заметила.
Это было давно, год назад. У ворот гетто лежала железная балка. Шогер подозвал меня и велел ее поднять. Я оторвал конец балки от булыжной мостовой, хотел было выпрямиться, но Шогер что-то крикнул и вскочил на балку. Я так и не успел вытащить палец…
Мы могли бы сосчитать, сколько нам лет, но я не хочу. Я сожму левую руку в кулак, и Бузя не узнает, что можно сосчитать и полгода.
Я снова смеюсь. Потом опрашиваю:
— Как тебя звать, Бузя?
— Меня зовут Эстер.
Она снова обнимает колени и опирается на них подбородком.
— Я тоже родилась здесь, в этом городе. Только у меня нет ни братьев, ни сестер. Был старший брат, но его уже нет. Папа — врач, а мама — медсестра. Оба много работают, дни и ночи. Они работают в больнице гетто, и им очень трудно. Ты ведь знаешь, что евреям запрещено болеть заразными заболеваниями. Но таких заболеваний ужасно много, поэтому мама, и папа, и все другие лечат людей, вписывая неправильный диагноз.
Она говорит, но я почти не слышу.
— Как твое имя? — снова спрашиваю я. — Как ты сказала?
— Эстер.
Я изумлен.
— И Либа тоже?
— Нет, только Эстер.
— Не важно! — кричу я. — Не важно! Тебя зовут Эстер-Либа.
Снова скачут веселые чертики у нее в глазах.
— Ты хочешь, чтобы я была Бузей? — спрашивает она и щурится.
— Хочу, чтобы ты была Эстер-Либой, Либузей, Бу зей… И я рассказывал бы тебе всегда одну и ту же сказку из «Песни песней».
— Но тогда ты должен быть Шимеком?
— Я буду Шимеком… Хочешь послушать?
— «…Я — Шимек, и у меня был старший брат Беня. Он отлично стрелял из ружья и плавал как рыба. Однажды летом он купался в речке и утонул. На нем сбылась поговорка: „Все хорошие пловцы тонут“. Он оставил водяную мельницу, пару лошадок, молодую вдову и ребенка. От мельницы мы отказались. Лошадей продали. Вдова вышла замуж и уехала куда-то далеко. А ребенка забрали мы. Это и была Бузя». Ты слышишь, Бузя?
И вдруг я слышу чей-то голос:
— Откуда тут у нас этот юный Шолом-Алейхем?
Передо мной стоит гладко причесанный парень с желтой заплатой на груди. Он стоит и смотрит мне в глаза, хитро, по-стариковски щурясь.
— Откуда ты, Шолом-Алейхем? — снова спрашивает он.
Я встаю, подхожу к нему и говорю:
— Я — Изя, Исаак Липман. Я не Шолом-Алейхем. Ты же видишь, у меня короткие волосы и нет очков. А ты кто?
— Янек, — отвечает он и усмехается.
— Это неполное имя? — спрашиваю я.
— Хм! — говорит он.
— Ты, наверное, Янкель и поэтому Янек?
— Хм!
— Как твое полное имя?
— Янек, — повторяет он.
— Я что-то не знаю такого странного имени…
— А что такое пся крэв, ты знаешь? Это я! — хохочет он. — Я поляк, и меня зовут Янек.
Он действительно говорит по-еврейски не совсем как мы. Да и с виду мог бы сойти за поляка… Но тогда почему он в гетто?
Янек и Эстер смеются. Они довольны, а я ничего не понимаю.
— Вот ты где, — говорит отец. — Я все гетто обошел. Помоги мне найти Ину. Куда она могла пропасть? Идем, Изя, идем.
Мои новые друзья уже не смеются. Они смотрят нам вслед. Я машу им рукой и ухожу с отцом искать Ину.
Куда она могла пропасть?