Ничья длится мгновение (сборник) — страница 18 из 40

Вот и конец.

Приговор.

Бернотас Антанас, сын Казиса, — приговаривается к смертной казни.

Решение суда окончательное.

Приговор исполнен.

Глава девятнадцатая

— Нет, — ответила она. —

Человек должен жить.

Я редко бываю здесь. Почему?.. Иногда мне кажется, что пешком пришел бы. А иной раз хочется все забыть, будто не был рожден на свет, просто взял и явился откуда-то такой, как есть, и никогда тут не жил, и всегда был таким, как сейчас.

На бывшей базарной площади разбит зеленый сквер. В бывшей гимназии, некогда красной, а ныне побуревшей, какое-то учреждение, а может, и не одно. Где-то здесь была лавочка, в которой продавали казенку. Дальше — лавка со сладким печеньем, белыми кругляшками, обсыпанными сахаром, и с пирожными. Сперва по десять центов штука, после по двадцать пять копеек, а потом…

Длинное шоссе — автострада — главная улица города. Двухэтажный ресторан. Большие окна. Стекло и металл, стекло и… Оба комитета в одном здании — прямые линии, уже без колонн и завитушек.

Всякие мысли приходят в голову, когда попадаешь в родной город. Хорошие и плохие, веселые и не очень. Порою умные, а порой…

Я думаю, что здесь, в центре города, на бывшей базарной площади, посреди цветущего скверика мог бы стоять высокий памятник. Я не знаю, как он должен выглядеть, не знаю даже, как его назвать. Я назвал бы его…

Всякие мысли приходят в голову, когда попадаешь в родной город.

Я выхожу из автобуса.

Оглядываюсь.

Люди уже не те и не такие. Далекие, потому что я для них — чужой. Все меняется.

Есть за городом одно место, постоянное, неизменное. Там все знакомы.

Но это — позже. Чего торопиться на кладбище?

Может быть, сперва заглянуть туда, где стекло и металл в два этажа? Заказать что-нибудь покрепче — три звездочки или пять, а может, белой, казенной…

Пожилая женщина останавливается на тротуаре и смотрит на меня, слегка нагнув голову.

Я поворачиваюсь к ней и вздрагиваю.

Я беру ее руку. Целую. А она не дает. Ей трудно, потому что я держу крепко, а пальцы у нее — сухие, тонкие, обессиленные, только суставы разбухли и в прозрачных венах беспокойно пульсирует кровь.

— Добрый день, понас Адомас, — говорит она.

И медленно, будто поправляя волосы, проводит свободной рукой по моей голове, притрагивается к лысеющему лбу:

— Выросли все. И у Винцукаса волос редеет. Такой густой был, гребни ломались, а нынче… Взрослые. Ну что ты смотришь? Или нет у меня такого права, чтобы хоть немножко легче было?

— День добрый, Вероника, — говорю я наконец.

И мальчишеское желание: взять ее за руку, повести в сияющий напротив магазин, купить… Что? Может быть, платок? А может, материю на платье, красивую, какой у нее в жизни не было? Может, серьги? Или янтарные бусы? А может…

Она слегка улыбается и сама берет меня за руку:

— Идем, понас Адомас. Я теперь тут рядышком живу, поблизости. Квартиру дали, с отдельной кухней. Как барыне.

Я иду за ней.

— Как дочурка? — справляется она. — Здорова?

— Здорова. Нынче в школу пойдет.

Она смеется:

— Ишь как время бежит. Так ни разу и не видела ее. Хоть привез бы погостить когда. Клубники пару грядок посадила, землянику собираю. Сходили бы с ней по ягоды.

— Вы же знаете, зачем я приезжаю…

Она останавливается перевести дух.

— Могилы могилами, сынок. А мы живы, живем, и жить надо.

Мы сидим за небольшим столиком у нее на кухне. Она подала тарелку клубники, сочной, брызжущей румянцем. На скорую руку помыла, обсыпала сахаром, залила молоком и поставила передо мной, еще отрезала черного хлеба ломоть.

Хлеб пахучий, молоко холодное, а ягоды красные, сочные, так и тают во рту.

Она молча посидела напротив, потом встала, прошла в комнату. Я видел, как она остановилась перед зеркальной дверцей шкафа. Сняла платок, причесалась, поправила жидкую косицу, свернула ее, заколола, снова повязала платок и уже хотела было вернуться в кухню.

Да еще на минутку задержалась.

Посмотрелась в зеркало.

Я заставил себя забыть, что это она, Вероника, и увидел сутулую спину, высохшее с годами тело, седые волосы над лбом и сбежавшееся морщинами лицо.

Сколько лет этой женщине? Сто? Двести? Только вот глаза сбивают с толку. Так сколько ей лет? Столько же, сколько нашей земле?

Иногда надо уметь считать и считать правильно. Не думать о четырех временах года, о трехстах шестидесяти пяти или шести днях.

Она смотрелась в зеркало, неуверенно пытаясь разгладить морщины у рта худыми пальцами.

Что она видит там, в зеркале?

Совсем недавно я тоже долго вглядывался в зеркало. В зеркало своих мыслей.

Я моложе Вероники, и надеюсь, она простит меня, если увидел что-либо не так, как было на самом деле.

Правда, Вероника?

Она уже возвращается.

Правда?

Я снова вижу ее глаза, и, наверное, в шутку она рассказывает, что хочет выхлопотать пенсию. Скоро и аист в гости: Винцукас сына ждет. Почему именно сына? — так ей хочется. Она давно собирается к Винцасу и уже поехала бы. Только как же так — на все готовое? Ведь теперь государство пенсии платит. Может, и ей что-нибудь положено? Конечно, с документами беда будет. Никаких документов у нее нет, никаких бумаг. Только раз в жизни была у нее бумага, давно это было. Нет ее уже. Да и что в ней проку сейчас?

Ну так как, понас Адомас?

Понас Адомас что-то обещает. Конечно же он постарается. Разумеется, он все сделает. Но, прощаясь, он думает о другом.

Что оставил я Веронике? Что?

А унес с собой много.

Не станет ли ей холоднее, если столько дала мне?

Ведь я-то ей — ничего. Ничего не оставил.

Может, нет у нас?

А может, не умеем давать?

На кладбище я не думал о ней.

На кладбище думают о мертвых.

Я думал о своих родных, думал и о Винцасе, единственном, кто остался ей, Веронике, хоть его и нет в живых, — не вернулся. И, не зная, где его могила, я видел ее здесь, на этом кладбище, среди родных и близких…

С кладбища я вернулся в зеленый сквер. Сел на лавку, задумался.

Я еще не знаю, как будет выглядеть памятник и как его назвать. Да это и не важно. Есть у меня просьба.

Ничего, что я вовсе не Адомас. Это только она зовет меня так. Все равно я здешний, тут родился. Был я… которым я был ребенком в семье Ятаутасов? Тринадцатым?

Когда наступят выборы и вы пойдете голосовать, пожалуйста, выберите меня. Хочу побывать однажды хозяином в своем родном городе. Я на мгновенье остановлю бег жизни. И давайте все вместе поставим на зеленом сквере памятник.

Они ведь не только мертвым.

Иногда их надо ставить и живым. Самым живым из всех.

Если нет, то скажите мне.

На чем держится мир?

Глава двадцатая

— Нет! Не надо памятников живым!

Уже было это! — крикнула она.

— Нет! Не надо памятников живым! Уже было это! — крикнула она.

Я молчу.

Если б кто-нибудь другой, не она это сказала.

Молчу.

Я ведь не спрошу ее так, как вас:

— На чем держится мир?

Ничья длится мгновениеРоманLYGIOSIOS TRUNKA AKIMIRKA

Глава перваяНачало

1

Когда фигуры были расставлены, Шогер прищурился и, помедлив, взял две пешки — белую и черную. Он их спрятал в ладони и встряхнул.

— Ну, кто начинает? Я или ты?

Его уши подергивались, бледная кожа под редкими, прилизанными волосами вздрагивала.

Он волновался.

«Будь я индейцем, — думал Исаак, глядя на его шевелящиеся волосы, — я бы, наверное, срезал этот скальп…»

— Не знаешь? — спросил Шогер и выставил руки перед собой. — Если не знаешь, я скажу тебе. Все на свете — лотерея. Шахматы — лотерея, мир — лотерея и жизнь — тоже лотерея.

«Он здесь хозяин, и все-таки боится…» — думал Исаак.

— Знаешь что? Ты можешь выбрать. Я предлагаю тебе черные. В лотерее, как правило, проигрывают.

— Левую, — сказал Исаак.

— Ну, смотри.

Шогер разжал пальцы. На ладони была белая пешка.

— Еврейское счастье, — усмехнулся он. — Я не виноват: ты выбрал сам.

«Неужели это смерть? — подумал Исаак. — Я не хочу умереть. Разве есть на свете человек, который хотел бы смерти?»

И все же ему достались белые.

Исаак повернул доску, бросил взгляд на фигуры и сделал первый ход.

2

Вы знаете, как светит весеннее солнце? Вряд ли вы знаете, как оно светит. И откуда вам знать, если вы не видели, как улыбается Бузя.

Весеннее солнце светит, как улыбка Бузи, а ее улыбка — такая светлая, как весеннее солнце.

Я знаю, я увидел ее вчера, и мне стало страшно, что только сейчас я встретил ее. Она живет в конце темной улички на другой стороне гетто.

Я был просто дурак все это время. Я не знал, что у нас в гетто живет Бузя.

Она шла с подругами.

Я взглянул на нее и остановился, не в силах оторвать глаз.

Тогда она улыбнулась. Она пожала легкими своими плечами, будто не понимая, чего я встал на ее пути. Улыбнулась и пошла своей дорогой.

Потом она обернулась, и я снова увидел ее улыбку.

Теперь я знаю, как светит весеннее солнце. Оно светит, как улыбка Бузи, а улыбка Бузи — как весеннее солнце.

Вчера я не знал еще, как ее зовут. Но увидел ее и вспомнил «Песнь песней».

Я вспомнил девочку из «Песни песней» Шолом-Алейхема, первой книги, которую прочел в детстве, и дал незнакомке имя Бузя.

Мне хотелось, чтобы я был Шимек, а она — Бузя.

Чтобы вокруг не было узких уличек гетто, обнесенных высокой стеной.

Чтобы не было людей с желтыми звездами.

Чтобы мы были еще маленькими и только вдвоем. Шимек и Бузя.

Чтобы сидели на широком, без конца и края лугу, на мягкой зеленой траве, и чтобы я мог сказать:

«…Бузя — сокращенное имя: Эстер-Либа, Либузя, Бузя. Она старше меня на год или два, а обоим нам нет и двадцати. Теперь потрудитесь посчитать, сколько лет мне и сколько Бузе…»

Вы знаете, где я сейчас?

На другом краю гетто, в конце узкой улички, той, на которой живет Бузя. Я сижу на каменном пороге. Странная прохлада исходит от этого гладкого камня и растекается по всему телу, но я не встаю. Может быть, это холодок, оставшийся еще с зимы и не успевший растаять на весеннем солнце, но мне совсем не холодно. Мне тепло. Если бы мама была жива, она бы поправила платочек, ровно лежащий на голове, и всплеснула бы руками.

— Изя! — сказала б моя мама. — Изя, ты же молодой человек, ты уже почти жених, а сидишь на холодном камне, как мальчик. Изя! Ты ведь, можно сказать, мужчина, чтоб не сглазить, а того и гляди придешь домой с готовой болезнью, не дай тебе Бог!

Я сижу. Мне тепло.

Мы только что вернулись с работы. Я тут же умылся, натянул свою красивую голубую рубашку и побежал сюда, к этому каменному порогу.

Я жду. Жду, когда появится Бузя. Когда сидишь возле дома, на каменном пороге, слышишь все: каждый шаг, каждый шорох, малейший звук. Хлопнула дверь — и мне кажется, что это Бузя. Прошуршали шаги — и я думаю, что это Бузя. Скрипнули деревянные ступеньки — я жду: вот сейчас выйдет Бузя.

Ее нет, не выходит. Может, вовсе нет никакой Бузи? Может, мне просто вспомнилась «Песнь песней», первая книга, которую я прочитал в детстве?

Снова хлопает дверь, шуршат шаги и скрипят старые ступеньки. Сейчас она выйдет. Не может быть иначе.

Да, это Бузя.

Я вскакиваю, смотрю на нее и не знаю, что сказать. Все слова перепутались, перемешались у меня в голове.

У нее пепельные волосы. У нее большие синие глаза. Они смотрят на меня молчаливо и удивленно.

Я должен что-то сказать, не важно что. И я говорю.

— Бузя!.. — говорю я и сам над собой готов смеяться.

А она действительно смеется.

Сверкают белые жемчужные зубки. Ее губы горят, как алые ленты, а щеки цветут, как маки.

— Кто ты? — спрашивает она.

И опять смеется.

— Я — Изя, — поспешно отвечаю я. — Я — Исаак Липман, но ты зови меня Изей.

Она уже не смеется. Она слушает.

— Пойдем со мной, девочка Бузя, — говорю ей, — я расскажу тебе, кто я.

— Почему ты называешь меня Бузей?

— Идем, я все тебе расскажу.

Она идет со мной.

Я хотел бы идти с ней так далеко-далеко. Чтобы мы вышли на широкий луг и сели там на мягкой траве друг перед другом. Я рассказал бы ей все, что она пожелает. Но луга у нас нет, и уйти нельзя. У ворот — часовые.

Не важно. Мы можем сидеть и на этом дворе. Нам никто не мешает, здесь валяются деревянный ящик и трухлявое длинное бревно. Мы можем сидеть где угодно, все равно нам будет казаться, что мы на большом лугу, среди душистых цветов, и нет им конца и края.

Правда, Бузя?

Она молчит.

Мы заходим во двор и садимся. Я — на бревно. Бузя — на ящик. Она сидит на ящике, обхватив коленки и прижав к ним подбородок. Я улыбаюсь. Я хотел, чтобы она сидела вот так, подняв колени. Широкая юбка закрыла ноги, пепельные волосы рассыпались по плечам. Я могу сидеть так очень долго. Сидеть и смотреть на Бузю. Я не хочу уже ничего рассказывать. Зачем слова, если можно просто сидеть и смотреть.

Но она хочет, чтобы я говорил, она хочет знать, кто я.

— Кто же ты, Изя? — спрашивает она, и в ее больших синих глазах появляются два смешливых чертика.

— Я — Изя, — говорю. — Я — Липман. Я родился здесь, в этом городе, мой отец — портной, и его пальцы исколоты иглой чаще, чем небо звездами.

Конечно, я мог бы рассказать, что брат у меня без пяти минут философ: он учился в университете, но не успел закончить из-за войны.

Я мог бы рассказать, что сестра моя — Ина Липман, та самая, певица, которая до войны объездила полмира.

Я мог бы рассказывать и рассказывать.

Лучше не надо. Она подумает, я хвастаюсь, задаюсь своими братьями и сестрами. Она еще рассердится, встанет и уйдет, и я останусь один. И снова буду думать, что никакой Бузи нет на свете, просто мне вспомнилась «Песнь песней», первая книга, которую я прочел в детстве.

— Ина Липман — твоя сестра?

— Сестра…

— Та самая, знаменитая певица?

— Да, — торопливо говорю я Бузе, — но это не важно, правда? Ина — это Ина, моя сестра, а я — это я, Изя.

Бузя кивает, соглашаясь со мной, и я рад. Она кивает быстро-быстро, и ее пепельные волосы колышутся, как мягкие волны на реке, как спелые хлеба в поле.

Не сердитесь. Я соврал.

Это вышло нечаянно.

Я сказал, будто она старше меня на год или на два, а обоим нам нет и двадцати.

Это неправда. Я только хотел, чтобы так было. Как в «Песни песней».

На самом деле нам обоим уже много лет. И старше я, а не Бузя. Ей — шестнадцать, мне — семнадцать с половиной. Теперь потрудитесь посчитать, сколько нам обоим. Нам уже тридцать три года с половиной. Много, правда?

Мы считаем вместе.

Сначала я загибаю один, другой и все пальцы правой руки, потом быстро загибаю на левой, но пальцев не хватает. Тогда я осторожно беру Бузю за руку и сгибаю ее пальчики. Но их тоже не хватает — так много нам лет!

Мы смеемся, оттого что нам не хватает пальцев.

И она говорит:

— Все равно не сосчитать. Один палец — один год. А где взять половину?

Я не смеюсь. Молчу.

Мы могли бы сосчитать.

У меня есть полпальца, только Бузя не заметила.

Это было давно, год назад. У ворот гетто лежала железная балка. Шогер подозвал меня и велел ее поднять. Я оторвал конец балки от булыжной мостовой, хотел было выпрямиться, но Шогер что-то крикнул и вскочил на балку. Я так и не успел вытащить палец…

Мы могли бы сосчитать, сколько нам лет, но я не хочу. Я сожму левую руку в кулак, и Бузя не узнает, что можно сосчитать и полгода.

Я снова смеюсь. Потом опрашиваю:

— Как тебя звать, Бузя?

— Меня зовут Эстер.

Она снова обнимает колени и опирается на них подбородком.

— Я тоже родилась здесь, в этом городе. Только у меня нет ни братьев, ни сестер. Был старший брат, но его уже нет. Папа — врач, а мама — медсестра. Оба много работают, дни и ночи. Они работают в больнице гетто, и им очень трудно. Ты ведь знаешь, что евреям запрещено болеть заразными заболеваниями. Но таких заболеваний ужасно много, поэтому мама, и папа, и все другие лечат людей, вписывая неправильный диагноз.

Она говорит, но я почти не слышу.

— Как твое имя? — снова спрашиваю я. — Как ты сказала?

— Эстер.

Я изумлен.

— И Либа тоже?

— Нет, только Эстер.

— Не важно! — кричу я. — Не важно! Тебя зовут Эстер-Либа.

Снова скачут веселые чертики у нее в глазах.

— Ты хочешь, чтобы я была Бузей? — спрашивает она и щурится.

— Хочу, чтобы ты была Эстер-Либой, Либузей, Бу зей… И я рассказывал бы тебе всегда одну и ту же сказку из «Песни песней».

— Но тогда ты должен быть Шимеком?

— Я буду Шимеком… Хочешь послушать?

— «…Я — Шимек, и у меня был старший брат Беня. Он отлично стрелял из ружья и плавал как рыба. Однажды летом он купался в речке и утонул. На нем сбылась поговорка: „Все хорошие пловцы тонут“. Он оставил водяную мельницу, пару лошадок, молодую вдову и ребенка. От мельницы мы отказались. Лошадей продали. Вдова вышла замуж и уехала куда-то далеко. А ребенка забрали мы. Это и была Бузя». Ты слышишь, Бузя?

И вдруг я слышу чей-то голос:

— Откуда тут у нас этот юный Шолом-Алейхем?

Передо мной стоит гладко причесанный парень с желтой заплатой на груди. Он стоит и смотрит мне в глаза, хитро, по-стариковски щурясь.

— Откуда ты, Шолом-Алейхем? — снова спрашивает он.

Я встаю, подхожу к нему и говорю:

— Я — Изя, Исаак Липман. Я не Шолом-Алейхем. Ты же видишь, у меня короткие волосы и нет очков. А ты кто?

— Янек, — отвечает он и усмехается.

— Это неполное имя? — спрашиваю я.

— Хм! — говорит он.

— Ты, наверное, Янкель и поэтому Янек?

— Хм!

— Как твое полное имя?

— Янек, — повторяет он.

— Я что-то не знаю такого странного имени…

— А что такое пся крэв, ты знаешь? Это я! — хохочет он. — Я поляк, и меня зовут Янек.

Он действительно говорит по-еврейски не совсем как мы. Да и с виду мог бы сойти за поляка… Но тогда почему он в гетто?

Янек и Эстер смеются. Они довольны, а я ничего не понимаю.

— Вот ты где, — говорит отец. — Я все гетто обошел. Помоги мне найти Ину. Куда она могла пропасть? Идем, Изя, идем.

Мои новые друзья уже не смеются. Они смотрят нам вслед. Я машу им рукой и ухожу с отцом искать Ину.

Куда она могла пропасть?

Глава вторая