Ничья длится мгновение (сборник) — страница 32 из 40

— Хватит, — сказала она и закрыла покрасневшие глаза.

Он замолчал, потому что самому было жаль человека, да и великанов этих тоже побаивался.

— Не хочу, чтобы он был маленький. Пусть он будет большой-большой…

— Ладно, — сказал он, перелистывая книгу, и снова стал читать: — «Мои руки и ноги — а я лежал на спине — были прочно прикреплены к земле. Точно так же были притянуты к земле мои длинные и густые волосы. Вместе с тем я чувствовал, что все мое тело от подмышек до бедер перетянуто множеством тонких шнурков. Я мог смотреть только вверх; солнце начинало жечь, и свет его слепил мне глаза… Вскоре я почувствовал, как что-то живое задвигалось у меня на левой ноге, осторожно пробралось мне на грудь и приблизилось к подбородку. Опустив глаза, я различил перед собой человека ростом не более шести дюймов…

По-видимому, дело обстояло так: едва император получил донесение обо мне, он по согласию с советом отдал распоряжение, чтобы меня немедленно связали (это было исполнено ночью, пока я спал). Он повелел также накормить меня, когда я проснусь, и приготовить машину для перевозки меня в столицу. На первый взгляд такое решение может показаться чересчур смелым и опасным. Я уверен, что ни один европейский монарх не рискнул бы поступить таким образом. Однако, по моему мнению, распоряжение императора было столь же благоразумным, как и великодушным…»

— Тут вырваны страницы, — сказал он. — Читать дальше?

— Читай, читай, — сказала она.

— «…императору пришла мысль развлечь меня акробатическим представлением. В устройстве таких представлений лилипуты своею ловкостью и великолепием превосходят все народы, какие я только знаю. Больше всего поразили меня упражнения канатных плясунов, которые выполняются на тонких белых нитках длиною в два фута, натянутых на высоте двенадцати дюймов от земли…

Исполнять упражнения на канате могут только те лица, которые состоят в кандидатах на высокие должности и ищут благоволения двора. Они с молодых лет обучаются этому искусству и не всегда отличаются благородным происхождением или широким образованием. Когда открывается вакансия на важную должность вследствие смерти или опалы (что случается часто) какого-нибудь вельможи, пять или шесть таких соискателей подают прошение императору разрешить им развлечь его императорское величество и двор танцами на канате. Тот, кто прыгнет выше всех, не сорвавшись с каната, получает вакантную должность. Даже министры нередко получают приказ от императора показать свою ловкость и тем доказать, что они не утратили своих способностей. Канцлер казначейства Флимнап пользуется особой славой за свои прыжки. Ему удалось подпрыгнуть на туго натянутом канате по крайней мере на дюйм выше, чем всем другим сановникам империи. Мне довелось видеть, как он несколько раз подряд перекувырнулся через голову на небольшой доске, прикрепленной к канату толщиной не более английской бечевки. Остальные сановники по своей ловкости мало отличаются друг от друга…

Я подал императору столько прошений и докладных записок о даровании мне свободы, что его величество поставил наконец вопрос на обсуждение министров, а потом государственного совета… Когда мне были прочитаны условия, на которых я мог получить свободу, с меня взяли клятву в том, что я не нарушу их. Вот часть этого документа в переводе с языка лилипутов:

„Гольбасто Момарен Эвлен Гердайло Шефин Молли Олли Гу, могущественнейший император Лилипутии, отрада и ужас Вселенной, чьи владения, занимая пять тысяч блестрегов (около двенадцати миль в окружности), распространяются до крайних пределов земного шара; монарх над монархами, величайший из сынов человеческих, ногами своими упирающийся в центр земли, а головой касающийся солнца, при одном мановении руки которого трясутся колени у земных царей; приятный, как весна, благодетельный, как лето, обильный, как осень, и суровый, как зима. Его высочайшее величество предлагает недавно прибывшему в наши небесные владения Человеку-Горе следующие условия, которые Человек-Гора под торжественной присягой обязуется исполнять:

1. Человек-Гора не имеет права покинуть наше государство без нашей разрешительной грамоты с приложением большой печати.

2. Он не имеет права входить в столицу…

3. Названный Человек-Гора должен ограничивать свои прогулки…“»

— Хватит, — сказала она. — Не надо больше. Мне все равно его жалко. И этих глупых маленьких человечков тоже.

— И мне, — сказал он, закрывая книгу.

Они сидели рядом и молчали.

2

Он выглянул из отверстия в стене и увидел, что она, съежившись, сидит совсем рядом. Видно, давно тут ждет.

— Тише… — шепнула она, когда он задел плечом край пролома и ей под ноги скатился камушек.

Он спрятал голову, затем высунулся опять и, не сходя с места, огляделся по сторонам. Ведь она сказала: «Тише!»

Вытянув руку, она коснулась его плеча.

— Пошли…

Он выбрался наружу, на этот раз ссадив локоть. Узкий лаз в стене разбитого дома был слишком тесный, неудобный, и он каждый раз обдирался до крови, как ни старался пролезть аккуратно, осторожно. А ведь так старался! Не потому, что потом, дома, мать с отцом будут укоризненно смотреть, а то и отругают или даже ремня всыплют — не столько за ссадины, сколько за порванную одежу. И не потому, что больно. А это очень больно, особенно когда кромкой кирпича свезешь тонкую кожицу, такую тонкую, что даже крови нет, только частичка тела без кожи и сверху прозрачные капельки, и жжет как пламя, которое ни задуть, ни затоптать.

Нет, не потому.

Он боялся часовых. Часовые, казалось, если даже и не увидят их обоих, то почуют запах крови или этих светлых капелек. А почуяв, оглянутся и тогда уж наверняка увидят, как они с девочкой, взявшись за руки, крадутся под стеной разбитого дома, отсчитывая двенадцать шагов, которые надо проделать, чтобы добраться до укромного тайника в развалинах.

Да, эти двенадцать шагов были очень опасны. И не только потому, что их могли заметить. Если их заметят и схватят, то еще неизвестно, что с ними будет. А вот если часовые увидят дыру, через которую он лазит туда и обратно, то ее замуруют или зашьют досками и ему уже не удастся приходить сюда рано утром или, чаще, под вечер.

И останется она одна по эту сторону разбитого дома, а он — по другую. Не важно, что кроме нее здесь живут еще люди. Много разных людей. У него ведь тоже есть мать, отец и друзья, и людей на той стороне живет еще больше. Все равно она будет одна, как и он.

Он крепче стиснул ее худенькую ладонь.

— Не бойся, — прошептала она, — не увидят… Осталось всего четыре.

Верно, осталось всего четыре шага, восемь шагов уже позади, все равно это было опасное место, которое нужно пройти, прежде чем попадешь в тайник, где их уже никто не найдет, там можно даже кричать: никто не услышит, потому что ни единому звуку не пробиться сквозь толстые стены бывшего монастыря — приглушенный, он уходит вверх и пропадает в небе, под большим фонарем, который раскачивается в вышине и светит им по вечерам, когда стемнеет.

Они могли бы даже кричать и хохотать во все горло, но они не кричали и не смеялись громко — ведь поблизости ходят часовые, которые могут почуять запах крови или светлых капелек, выступавших там, где ссажена кожа.

— Три…

Она всегда отсчитывала шаги.

Сперва говорила:

— Двенадцать…

И ему казалось, что пройти надо сотни километров и дороге этой нет и не будет конца.

А она была спокойна, будто получала особое удовольствие от этой считалки. Может быть, и так. Ведь, начиная с двенадцати, число шагов все время уменьшалось. Когда они наконец ныряли в свой тайник и садились, вернее, падали, тяжело дыша, будто и впрямь отмахали сотни километров, усталые, запыхавшиеся, тогда она, поблескивая острыми нижними зубами (вверху было только два передних, остальные все никак не росли) и широко раскрытыми серыми глазами, со вздохом говорила:

— Все!

Иногда, устав сидеть, они вытягивались на цементном полу. Их убежище было такое тесное, что ее левый бок прижимался к одной стене, а его правый — к другой. И потом, когда он уходил отсюда и тем же путем пробирался к себе во двор, на нем всегда оставались пятна кирпичной пыли. Хотя тайник был узенький и лежали они всегда в одном и том же месте, стены не переставали краситься, каждый раз оставляя следы на коже и на одежде. Очутившись у себя на дворе, он стряхивал, неторопливо стирал рыжеватую пыль, — наверно, ему казалось, что он все еще рядом с ней и упирается боком в стену, а стена оставляет свой оранжевый добрый след. И наверно, она, когда расставалась с ним, думала о том же. И тоже не торопилась. На другое утро — если он являлся утром, — а иной раз даже и вечером он видел, пробираясь вдоль стены или потом, в тайнике, ее плечо, подрумяненное кирпичной пылью.

Но ничего, что тайник был такой узкий и они прижимались друг к другу и к стенам, когда лежали рядом. Лежа, они видели над собой, вверху, большой уличный фонарь в похожем на шляпу колпаке, а еще дальше, еще выше — небо. Хмурое, подернутое облаками, или голубое, темно-синее и черное небо, усеянное звездами, звездочками. Луну еще ни разу не видели, но им и звезд хватало.

— Один… — тихо сказала девочка.

Сначала исчезла она, потому что шла первой, а за ней — и он. У стены было пусто, никто ничего не мог заметить, и было уже не страшно.

Они, скорчившись, сидели друг против друга.

— Ты не боялась? — спросил он.

— Нет, я спешила. Всегда, когда мы с тобой идем куда-нибудь, надо спешить.

Ему было смешно, что она сказала: «идем куда-нибудь».

Как будто они и впрямь могут куда-нибудь идти, как будто их путь каждый раз не один и тот же — двенадцать шагов вперед или назад.

Но он ничего не сказал и не засмеялся.

Он протянул ей две сливы — еще зеленые, едва тронутые желтизной посередке, она не видела этого, потому что здесь было темнее, чем снаружи, а фонарь не светил, но если б и видела, так должна ведь знать, что сливы об эту пору не поспевают, им рано. И еще могла бы спросить, откуда эти сливы, где он их достал, а ему не хотелось, чтобы она знала. Тогда бы и есть не стала. А ей надо было есть. Сливы, не сливы — все, что он принесет.