Ничья длится мгновение (сборник) — страница 37 из 40

Он поспешно протянул руки и крепко обнял девочку. Прижал к груди и не отпускал.

Она удивленно посмотрела большими серыми глазами, не понимая, что случилось — ей ведь ничего не скажешь, — и спросила:

— Ну что ты? Мне не холодно. Мне нисколечко не холодно.

Он молчал, не разжимая объятий.

— Правда-правда, — уверяла она. — Сегодня тетя принесла мне платье. Пощупай, какое толстое. Мне действительно тепло. Очень теплое платье.

Он отпустил ее и потупился, потому что она продолжала:

— Ничего ты не понимаешь. Будь ты девочкой… Ты бы сразу увидел, какое красивое у меня платье.

— Я и так вижу, — ответил он, не поднимая глаз. — Теплое, с закрытым воротом и длинным рукавом. И разрисовано красиво: белые слоники, алые змейки, синие птицы. Я вижу… У тебя очень красивое платье.

— Правда?

— Правда. На, поешь.

Он достал из кармана вареную картофелину и дал ей.

— Принес?! — воскликнула она, словно не веря.

— Ага.

— А ты?

— Я сыт.

— Пока шел, небось опять проголодался. На, кусай.

— Не хочется.

— Все равно кусни.

— Ладно, — ответил он.

И откусил.

Тогда она стала есть. Она медленно жевала картошку и плакала. Плакала тихо, беззвучно, только слезы все катились, катились, бежали по щекам.

А когда заговорила, голос был такой, будто и не плакала совсем, просто говорила.

Она никогда не плакала. Первый раз такое.

— Мамы все нет и нет, — сказала она. — Почему мама так долго не идет из больницы?

Он ответил быстро, торопливо, словно пытаясь опередить кого-то:

— Придет! Поправится и придет. — И добавил: — Заболеть легко, а выздороветь трудно.

Она медленно жевала картошку и плакала, тихо, молча.

Нет, на самом деле она плакала уже не первый, а второй раз. Первый раз она плакала в тот день, когда они только встретились.

Девочки в разрисованном платьице, которая гоняла ржавый обруч, уже не было, а он все так же приходил, забирался в щель и смотрел. Хотел знать, что делается на свете.

В тот день он только выглянул из расщелины в стене — и увидел перед собой девочку. Странно, можно было подумать, что она его ждала. Сквозь тонкое платьице, как сквозь папиросную бумагу, из которой делают змеев, проступали худые плечи; они все вздрагивали, вздрагивали, а девочка сидела на корточках и плакала.

— Ты чего? — спросил он.

Девочка смотрела на него большими серыми глазами.

Она не отвечала. И не решалась вытереть слезы черными, испачканными землей руками, хоть лицо и без того было чумазое.

Он приподнялся на локтях, оттолкнулся и вылез из своей расщелины. Впервые. Тогда и щель была поменьше.

Девочка еще больше оробела, отодвинулась в сторону и спросила:

— Ты чужой? Откуда ты? Сюда нельзя чужим.

Он испуганно огляделся, но все-таки присел возле нее и осторожно погладил ее длинные волосы.

— Не плачь. Не надо плакать…

— Ты чужой? — переспросила она. — Часовые увидят.

Он снова пугливо огляделся, но ничего ей не сказал.

Тогда она встала и потянула его за руку.

— Идем… Скорей. Тут близко.

Так он впервые очутился в тайнике, где можно не бояться часовых, где совсем немного места, но по бокам высятся кирпичные стены и только фонарь да небо вверху.

— Мою маму забрали… — сказала она, вытерев глаза перепачканными землей руками. — В больницу… Когда мама вернется?

Не важно, что им не досталось хлеба. Было хорошо и так. Только страшно, что маму увезли в больницу. Когда люди пришли с работы, она побежала встречать маму и очень обрадовалась, что мама тоже пришла со всеми. Было хорошо и так, без хлеба, она вовсе не думала об этом. Мама наверняка дала бы ей что-нибудь, мама всегда ведь что-нибудь приносит, хоть крошку, а принесет. Она даже не говорила маме, что хочет есть. И вообще ничего не говорила, просто радовалась, что мама пришла с работы. Каждый раз она очень ждала маму и очень боялась, потому что знала: старые люди могут умереть. Нет, мама была не старая, молодая, только стала совсем как старенькая. Волосы побелели, зубы выпали, а руки — одни кости, и с боков — тоже кости. Она все время очень боялась и очень ждала маму.

Совсем не важно, что человек не дал хлеба. Им и так было хорошо, без хлеба. Они с мамой спали на одной кровати, им было всегда тепло, и они засыпали, даже если хотелось есть.

Она и вправду ничего бы не сказала, не покажись за оградой тот человек с буханкой хлеба. Она не сказала маме, что хочет есть. Только тронула маму за руку и сказала:

— Смотри…

Они подошли к ограде и смотрели на человека с буханкой хлеба под мышкой.

Трудно было понять, то ли он просто шел мимо, то ли нарочно выставил свою буханку, чтобы они с мамой заметили и позвали его, пока рядом нет часовых и никто не видит.

Им и звать не надо было, он сам подошел.

Он был такой хороший, улыбался, и, когда улыбался, смешно двигались его оттопыренные уши. Такой красивый, веснушчатый весь, как дети, и волосы такие красивые — рыжие-рыжие, как пламя. Он так широко улыбался, и так славно двигались его уши.

Показал на хлеб:

— Что дадите?

Нет, она совсем не просила у мамы ни есть, ни хлеба — ничего. Только как уставилась на эту буханку, так и не могла оторвать глаз. А у мамы ничего, совсем ничего не осталось, и было нечего дать взамен, потому что все уже было отдано раньше.

Мама тоже улыбалась, смотрела на человека, на хлеб — и ни слова.

Он понял, что у них ничего уже нет, и хотел было уйти, да задержался.

— Вот! — сказал он. — Это.

Они даже не сразу поняли, а потом догадались. Он увидел мамино кольцо, обручальное. Мама никак не могла расстаться с ним. Снять с руки не могла. Оно, должно быть, приросло к пальцу.

Нет, она в самом деле ничего у мамы не просила, и хлеба тоже. Только во все глаза таращилась на буханку и на человека, который улыбался.

А мама стаскивала кольцо. Сдирала его с пальца и улыбалась. И человек ждал, а мама очень спешила и хотела стянуть кольцо зубами, но передних не было, тогда мама прикусила его кореными — и кольцо снялось, хоть она действительно ничего у мамы не просила, не говорила ничего, только все смотрела и смотрела на хлеб. Только потом увидела, что мама сняла кольцо.

Наверно, это было трудно, потому что мамины руки тряслись. И трясущимися руками, двумя дрожащими пальцами, мама просунула за колючую проволоку кольцо, и человек взял. Она уже не видела буханку. Она видела только мамины руки.

Мама отняла их от проволоки, и на одном из пальцев набухли три маленькие алые капли. Очень маленькие и очень алые, похожие на красивые камешки.

Она не хотела, задрав голову, ждать, пока человек перебросит буханку через ограду. Она потупилась и ждала, когда хлеб упадет на землю. Но хлеб не падал.

Она увидела человека, который удалялся с хлебом под мышкой. Он еще, должно быть, улыбался, потому что сзади было видно, как смешно двигаются его оттопыренные уши. Она увидела уходившего человека и услышала мамин крик.

Она прижалась к маме, ощутив, как всегда, когда прижималась к маме, костлявый бок, и хотела сказать, что ей ничего не надо, она совсем не просила и не хотела этого хлеба, она даже не говорила, что хочет есть. Только все время боялась и ждала, чтобы мама скорей пришла с работы, потому что старые люди иногда умирают, а мама хоть и молодая, только стала совсем старушка.

Она изо всех сил прижалась к маме, но мама оттолкнула ее, схватилась руками за колючую проволоку и закричала снова.

А потом кинулась к воротам.

Мама бежала так быстро, что она уже не поспевала за ней, потом споткнулась о камень, упала и, еще не встав с земли, увидела, как мама прорвалась мимо часовых и за мамой гнались и кричали очень, и что-то гремело, как будто там, за воротами, стреляли, но она ничего уже не видела, только слышала.

А потом тетя нашла ее и сказала, что маму увезли в больницу.

Да, первый раз она плакала в тот день, когда они встретились впервые. Он тогда вылез из отверстия в стене и сказал ей:

— Не плачь.

Когда они очутились в тайнике, он снова погладил ее длинные волосы и сказал:

— Не надо плакать…

С тех пор она никогда не плакала. Только вот сегодня. Второй раз за все время.

— Мамы все нет и нет, — снова сказала она. — Почему мама так долго не идет?

— Придет, — ответил он. — Будешь ждать, ждать и дождешься свою маму.

Он смотрел на ее новое платье — теплое, с длинным рукавом, разрисованное белыми слониками, алыми змейками и синими птицами. И ему снова захотелось обнять ее крепко-крепко: подумалось, что это, может быть, и не она совсем, может быть, ей тоже велели раздеться и бросили голой в яму, может быть, здесь, рядом с ним, опять другая девочка. И опять осталась неживая одежда. Остались неживые белые слоны, остались неживые алые змеи, и неживые синие птицы тоже уцелели.

Ему очень хотелось ее обнять.

Но она сказала бы:

— Ну что ты? Мне не холодно. Мне нисколечко не холодно.

И он не обнял.

Ему хотелось теперь, чтобы скорее взошла луна.

Хотелось, прищурившись, глядеть на уличный фонарь и на луну, глядеть, пока не зарябит в глазах, и они зажмурятся, и перед закрытыми глазами будут кружить и сталкиваться невиданные пестрые миры.

Он лег рядом.

Она уже не плакала. Лежала с закрытыми глазами, как очень усталый человек, и он испуганно вглядывался: а она еще непохожа на старушку? Совсем-совсем непохожа?

Нет. Непохожа.

Она спала.

Но все равно он быстренько растолкал ее и со вздохом спросил:

— Вам совсем не дают еды?

— Дают, — ответила она.

— Очень мало, да?

— Нет, мне достаточно. Только, бывает, хлеба хочется.

Он молчал, по-прежнему глядя на нее.

— Ты не думай, не все время, — добавила она. — Иногда.

7

— Будем дети после войны, — сказала она.

— Ладно, — ответил он и стал читать:

«А сегодня он, как обычно, зря просидел весь день и теперь исподлобья косился на старика, который прятал в сумку свою добычу и гоготал, довольный. Он косился и думал, что горбун этот на самом деле очень стар, хоть и широко размахивается, бросая камень, и что можно подкрасться к нему сзади, когда будет идти домой, бац его щеткой по затылку, сумку хвать — и ходу!