— Меня? Молчать? О чем ты?
Сергеев посмотрел на нее с укоризной.
— Вика, неужели я так похож на наивного?
— Миша, а причем тут наивность?
Тут уже рассмеялся Сергеев. Это действительно было забавно. Неожиданный вопрос пробил самоуверенность Плотниковой, как тяжелая арбалетная стрела пробивает кольчугу: навылет и со звоном. Растерявшаяся Плотникова — м-да, это зрелище. Интересно, как она развяжет ситуацию: лгать — глупо, говорить правду — не входит в планы. Надо помочь слабой женщине…
— Не хочешь говорить, не говори, — сказал он мягко, — я настаивать не буду. Хочешь, я расскажу тебе свою версию событий?
— Мы не опоздаем?
— Мы не опоздаем. А если опоздаем — Блинчик подождет. Он сейчас икает, бедолага. Ну, так что? Послушаешь?
— Ты, — сказала она, щурясь, — что собираешься делать? Демонстрировать свою проницательность?
— А что — не надо?
— Интересный ты тип, Сергеев. Не надо. Спрашивай.
— Ты тоже, моя милая, женщина небезынтересная. Долго занималась этим делом?
— С девяносто четвертого. Готовила серию статей и передачу для телевидения.
— Что-нибудь вышло?
— Не-а. Две статьи в урезанном виде. Ну, что-то вроде: если кто-то кое-где у нас порой…
— И все?
— И все, — сказала она, глядя на него поверх края чашки все с той же невинностью, — а что могло быть еще?
— Никто ничего тебе говорил? Ничего не обещал? Ничем не грозил? Никто не предлагал выкупить материалы?
— Ну, предлагали, — неохотно сказала она.
— Блинов?
— Ты что? — удивилась Плотникова, — Разве мы будем ручки пачкать? Этим есть кому заняться.
— Но ты уверена…
— Да, я уверена.
— Ты взяла деньги?
— Нет, я не взяла денег.
— Что ты взяла?
— Я взяла, — сказала Плотникова зло, — нормальную жизнь, отличную, хорошо оплачиваемую работу, отдельную квартиру, машину…
— Значит, ты взяла деньги.
— Нет, я взяла возможность все это заработать. Своей головой, пером, не задницей, заметь и не передком, хотя были предложения, а пером. Мне дали возможность работать, а это круче чем деньги. Кстати, почему ты не спрашиваешь об альтернативном предложении?
— Я спрашиваю. Каким оно было?
— Я люблю свою дочь, Сергеев.
— Вот даже как?
— Да, вот так. Я не брала денег, Сергеев. И не брала щенков.
— Материалы отдала?
— Конечно. Все, что было. И копии, и оригиналы.
— Зачем говоришь неправду сейчас?
— Ты и сам прекрасно знаешь, что если бы я отдала все, то с тобой бы не разговаривала. Некому было бы разговаривать.
— Не факт. Только мертвые гарантировано молчат. Вероятно, ты заранее запаслась страховкой.
— Не сомневайся, страховка превосходная. И еще — теперь я могу пастись где угодно, а если забредаю не на свою полянку, кое-кто, например наш друг Блинчик, при встрече намекает мне кого трогать не надо. Или мой главный редактор объясняет. Или просто звонят. А при случае и подбрасывают материальчик о тех, кого трогать можно и нужно. Факты — просто неубиенные. Выгодная сделка? А я-то и сделала — всего ничего! Только лишь закрыла рот, когда убедительно попросили. Ну, где осуждающий взгляд? Где презрительное похмыкивание?
— Да не будет презрительного похмыкивания, — сказал Сергеев, — и осуждающего взгляда не будет. Не уверен, что поступил бы иначе, в твоем случае, естественно. На твоем месте.
Потом подумал и добавил:
— Я и на своем месте, в общем-то, поступаю почти так же. Хороший дом, красивая жена, что еще надо человеку… Помнишь?
— Помню, — сказала Вика. — Только у тебя и жены-то нет.
— Дом есть.
— Да, дом есть.
— И ты есть.
— Ты уверен, что я есть?
— Уверен. Только не уверен, что у меня.
Она посмотрела не Сергеева, по-птичьи склонив голову набок, уже открыла рот, чтобы ответить, но передумала.
— Для всех, — сказал Михаил, — ты была и остаешься независимой журналисткой, человеком у которого нет хозяев. Для меня тоже. Считай, что ты мне ничего не говорила.
— Спасибо за сочувствие, но хозяева у меня, получается, есть.
— Я бы не назвал это сочувствием. Скорее — пониманием.
— Ох, Сергеев, что может в этом понимать человек, у которого нет хозяина?
— Я не уверен, что у меня его нет, — сказал он. — Может быть, я просто об этом еще ничего не знаю?
Температура падала так стремительно, словно где-то там, за облаками, в верхних слоях атмосферы, открылось окно, и вниз хлынул космический холод.
Когда подоспевшие Вадиковы гвардейцы выволокли их из прибрежных зарослей, одежда моментально схватилась ледяной коркой и стала колом, царапая немеющую кожу. Сводило мышцы — от ног и до лица, нос и кончики пальцев начали белеть. Повернув негнущуюся шею, Сергеев посмотрел на то место, куда пять минут назад рухнул вертолет. Даже масляных пятен было не видать на черной и блестящей, как тушь, водной глади — лопнуло несколько пузырей и из-под воды с уханьем вырвались остатки воздуха.
Река на глазах схватывалась льдом — поражала нереальность происходящего. По воде разбегались слюдяные пластинки, потом, с тихим похрустыванием, превращались в ледяное поле, ползущее от берегов к середине реки. От рассыпанных то тут, то там полыньей валил густой пар. Воздух, пронизанный неземным холодом, сгустился до плотности глицерина, трещали ветки деревьев, у земли клубился, похожий на трубочный дым, сизый туман.
— В палатки! — заорал Вадим, и в это время от холода у него лопнула нижняя губа, и по подбородку потекла густая, почти черная кровь. — Там печки — и топить, топить!
Он сообразил, что возле палаток остались часовые, и проорал то же самое в уоки-токи — до палаток надо было еще добежать.
Сергеева, Молчуна и Матвея несли через заросли, как бревна на субботнике — с той же целеустремленностью и осторожностью. Благо, ударов хлещущих по телам веток они не чувствовали из-за окоченения.
Непорядки с климатом начались в первый же год после Потопа, не только на Ничьей Земле, а на всем континенте. Ученые связывали это и с изменениями геофизических условий на огромных территориях, и с чудовищными по интенсивности выбросами химических веществ: углеводородов, фенолов, фреонов и прочих радостей с разрушенных химзаводов. Озоновый щит над местом катастрофы превратился в решето. Летом, в ясные дни, которые, слава Богу, случались не так часто, можно было запросто пойти пузырями от попадания прямых солнечных лучей. За сорокоградусной жарой, вместе с ночной тьмой, на землю падал холод, и температура июльским вечером снижалась до нуля. Шквальный ветер мог налететь средь бела дня, сокрушить вековой лес, и тут же затихнуть, превратившись в подобие прохладного бриза.
Но такого холода, буквально рухнувшего на землю, Сергеев не помнил. Будь до палаток на километр больше — все они бы замерзли в пути.
В разгромленном лагере охотников пылал двухметровый костер — тело из него вытащили, и оно дымилось в стороне, распространяя вокруг себя запах пригоревшего бифштекса, особенно хорошо ощущаемый в ледяном воздухе. В палатке растопили буржуйки — металл печек начал медленно багроветь. Весь отряд сбился в одном месте, как отара овец в загоне. Вместе было теплее. О боевом охранении никто и не подумал — металл автоматов от мороза прикипал к рукам намертво, на оружии оставались куски кожи — нескольким бойцам уже оказывали первую помощь.
Сергеев чувствовал, как их раздевают, как растирают спиртом, как льют его же в горло, слышал, как трещит раскаленный металл буржуек, но все еще не мог произнести ни слова. Потом, внезапно, словно повернули выключатель, его, завернутого в шерстяные одеяла, начало бить крупной дрожью. Настолько крупной и неудержимой, что стало трудно навести резкость — Михаил словно ослеп, только бился всем телом, как в судорогах. Рядом дрожал и трясся Молчун, за спиной подвывал пришедший в себя Матвей. Три богатыря на привале. От жара пылающих дров сосульки на волосах растаяли и по лицу, как слезы, потекла вода.
К конечностям возвратилась чувствительность и вместе с ней пришла боль. Больно было очень, но то, что болит — не отморожено.
Рядом, на набросанные на дощатый настил матрасы, опустился Вадик, с подбородком густо покрытым кровью, что делало его похожим на лопоухого графа Дракулу после плотного обеда, и, нагнувшись, заглянул Сергееву в глаза.
— Что, дружище, трясет?
Вопрос был по сути дурацким — попробуйте в таком состоянии кивнуть, или сказать что-то.
— Ну, — сообщил Вадик, — жить будете!
И это радовало.
— Ты, Сергеев, вообще, молоток! Я такого в жизни не видал. Только в кино, в детстве. Как фильм назывался — не помню, я тогда маленьким был. Но точно, как там. Равви говорил, что ты крутой, но чтоб такое!
В палатке было шумно от голосов и сравнительно тепло, даже в нескольких метрах от разогретых печей. Кто-то уже нашел ящики с продуктами и, получив разрешение, вскрыл несколько банок с тушенкой. В воздухе запахло едой, потом, порохом и кровью. Трупы из палатки выбросили, но доски пола были залиты основательно.
— Настоящий запах войны, — подумал, приходящий в себя Михаил. — Жратва, выделения и смерть.
— Спасибо.
Сергеев обернулся уже бодрее — все-таки отогрелся. Это был Подольский — лысый, синегубый и синеносый, страшный, как сама смерть.
Михаил попытался улыбнуться в ответ, но только скорчил рожу.
— Интересно, — сказал Вадик, — этот зусман — надолго? Если на день-два, то перекантуемся, не баре. А ежели на пару месяцев — тогда — все. Пиз…ц! Причем всем.
Сергеев помотал головой и промычал что-то невнятно.
— Что, Миша? — переспросил Вадик.
— Не будет, — выдавил из себя Сергеев. Получилось «нэ уде», но понять, все-таки, можно было.
— Что — не будет?
И тут Сергеева, как прорвало — подвижность разом вернулась к губам и языку.
— Долго это не будет.
— Почему?
— Мне объясняли — это как труба длиной в десять километров. Как глаз бури — знаешь, что это такое? Ни ветерка. Холодный воздух падает вниз, теплый — летит вверх. Теплообмен, только с верхними слоями атмосферы. Если тебе от этого легче — там наверху сейчас тепло и сыро. А здесь, кажется, птицы позамерзали. Я никогда о таком холоде не слышал. Я слышал о перепадах в пятнадцать градусов. Сколько там было снаружи?