Нигилист-невидимка — страница 53 из 55

Гулко ударил выстрел, другой, третий, четвёртый и пятый. Анненский слышал шлепки пуль по телу невидимки и видел, как в воздухе возникают и повисают чёрные точки — остановившиеся в туловище смятые комочки свинца. За шестым выстрелом был смачный хруст, и что-то тёплое брызнуло Анненскому в лицо. Туманные пятна повлеклись вниз. Послышался звук упавшего тела.

Лука Силин опустил дымящийся «смит-вессон».

Александр Павлович отёр рукой лицо и почувствовал, как ладонь сделалась жирной.

— Зря, Силин, — запалённо дыша, бросил он. — Я бы его живым взял.

Унтер-офицер переломил револьвер, выкинул гильзы и снарядил каморы патронами. После чего, шатаясь, добрёл до пустой выемки в траве, приобретшей форму лежащего человека, и выстрелил в неё ещё трижды, не сказав ни единого слова.

43. ИЩИТЕ ГОРЬКОГО

В квартире Горнфельда вкусно пахло розмарином и жимолостью. Прислуга помогла разоблачиться, и Аркадий Георгиевич проводил гостя в кабинет.

— Вас интересует «Курьер»?

— Именно «Курьер».

— Если вас не затруднит, — вежливо предложил немощный критик. — На этажерке внизу та стопа в чёрных досках. Отыщите год.

Савинков достал с полки тяжеленные плиты годовой подшивки, прошитые белым шнуром и обложенные лакированными дощечками. Газеты слежались и выглядели ровными и свежими, будто только сейчас сошли с печатного станка. Савинков отыскал требуемое, принёс подшивку к письменном столу, за которым в большом кожаном кресле расположился Горнфельд, бережно перелистал и впился глазами в колонку.

«Недавно мне пришёл конверт. В нём лежали три рассказа двух разных авторов. И если „Плач девушки перед замужеством“ Н. Молдаванова можно прочесть в литературном разделе этого номера…»

— Не нужно, — помрачнел Савинков и пропустил кусок, посвящённый чужому успеху.

«В. Ропшин — молодой, подающий надежды писатель, реалист, стоящий в позе декадента. Его рассказы „Факультет“ и „Сумеречный гений“ напитаны пафосом борьбы. В них много желания, но — ни капли умения.

„Сумеречный гений“ по форме является зарисовкой. В нём нет истории. Есть мятущиеся образы берлинской литературной тасовки — галдящие, спорящие и, безусловно, сильно пьющие люди. Вся их возвышенная германская пылкость больше напоминает пьесы Пшибышевского — „целая Голгофа мучений и боли, целая геенна борьбы с самим собой“. Это восторг и ярость маниака, неизменно переходящие в стадию упадка и творческого бессилия.

„Факультет“ более близок к рассказу по форме, но по стилю заметно, что и тут не обошлось без Пшибышевского. Тут его „Синагога сатаны“ на петербургский лад. Броское перечисление прилагательных — В. Ропшин рисует картину ламинарными мазками, показывая протестный настрой юридического факультета и его участие в студенческих волнениях 1899 года. А ведь корни литературы — это люди и только люди. Писателю полезно изучать людей, жизнь, которой они живут, условия, которые оказывают на них влияние. Чтобы поднять читателя над его внешними условиями бытия, вырвать его из цепей унизительной действительности, нужно увлечь за собой в глубину текста, которая для этого должна быть создана. Но в „Факультете“ нет глубины и нет глубоких характеров. Нырнув в эту мелкую реку, читатель расшибётся о её плоское дно. Уважение к писателю как дружескому и великодушному проводнику, создателю новой, „второй“ природы возникает, когда читателя проводят сквозь жизнь, с которой он хорошо знаком, и при этом учат чему-нибудь новому, чего он не знал и не замечал в человеке. Для этого писатель должен уметь понимать людей, знать их гримасы и повадки, а это даётся только разнообразием и значительным объёмом увиденного. Не факультет задаёт тип студента, а студенческие характеры создают образ факультета.

Быть писателем — великое счастье, ибо Вас будет читать народ! Молодой автор В. Ропшин искренне и ненасытно жаждет свободы — в ней красота и правда! Так пусть же он оторвётся от затхлого мира факультетов и смердящей богемы Берлина и вольётся в жизнедеятельный народ, потому что на заводах и фабриках происходит сейчас рождение нового психологического типа, ищущего путь созидания новой общественной морали, новой жизни и нового искусства!»

— Из-за этого я пошёл в Петропавловскую крепость и ссылку? — беззвучно прошептал Савинков. Взгляд его обратился в пустоту и замер.

«Горький поймал меня в ловушку, а я поверил ему, поддался ему, не заметив лживого двоемыслия и противоречивого вывода. Как глуп и наивен я был тогда!»

— Ну, да, проходная рецензия Максима Горького. Там сотни их, — кивнул Горнфельд на стопы «Курьера». — Он самотёчные рассказы как семечки лузгал, а в «Курьере» отзывы давал за копеечку. Не то, чтобы беден, просто ему это нравилось.

— У меня в «Курьере» рассказ вышел, — глухо сказал Савинков. — «Терновая глушь». Я его в ссылке написал и из Вологды отправил. Номер за восьмое сентября прошлого года. У вас должен быть.

— Так вы Канин?

— Второй раз Ропшиным не подписывался, вдруг в редакции запомнили.

— Почему, простите, выбрали такой псевдоним?

— Дочь не выговаривала «Таня», — Савинков нежно улыбнулся. — Называла себя Каней. Вот и я назвал себя Каниным, на удачу.

— Действительно, повезло.

— Не надо было посылать Горькому, — лицо Савинкова окаменело. — Надо было прямиком отправлять в «Курьер». От Горького одни неприятности.

— Ищите Горького в себе, — посоветовал Горнфельд. — Где-то в глубине вашей души есть мудрый внутренний рецензент. Он всегда поможет толковым советом, а мнение авторитетов до добра не доведёт, это я вам как битый авторитет говорю. Найдите в себе своего маленького внутреннего Горького, консультируйтесь с ним в минуту писательского затыка. Так обрящете литературный успех.

— Если бы я нашёл в себе Горького, я бы его задушил, — признался Савинков.

Горнфельд вскинул крохотную свою голову. В глазах его затлел смрадный огонёк.

— Кстати, вы знаете, что Горький сейчас приехал из Москвы?

— Вот как, — проронил Савинков. — И где я могу его найти?

— Алексей Максимович по своему обыкновению гостит у Константина Петровича Пятницкого на Николаевской, четыре.

— Вот как, — повторил Савинков. — Буду весьма признателен, если позволите взять газету с рецензией.

— Разумеется! — злорадно осклабился Горнфельд. — Этот номер ждал вас. Он дождался.


* * *

Светлый пятиэтажный дом с редкими эркерами располагался возле Невского проспекта.

Савинков наказал извозчику ждать и вошёл в парадное. Дом был хоть и господский, а малочинный, швейцара тут не сидело и даже признаки обустройства его гнезда отсутствовали.

«Откуда взяться, если тут селятся издатели, проезжие писатели и тому подобная публика», — с отвращением подумал Савинков и пожалел, что не остановился у магазина купить перчатки, ведь проезжал мимо.

Он поднялся по лестнице, близоруко приглядываясь к медным карточкам на дверях.

Константин Петрович
ПЯТНИЦКИЙ
Издатель

Савинков распрямился, оправил пиджак. Взял двумя пальцами ушки звонка и плавно, но энергично несколько раз прокрутил.

Изнутри зашумели весёлые голоса, мужской и женский. Как будто спорили дети, кому открывать, спеша наперегонки и не желая утруждать друг друга.

Отворил высокий господин лет сорока, с умным лицом прямых очертаний, русыми волосами, уложенными слева направо, пышными усами домиком и аккуратной бородкой-эспаньолкой. За овальными очками смеющиеся глаза. Господин был в жилете и без галстука. Вероятнее всего, сам Константин Петрович Пятницкий, директор-распорядитель книгоиздательского товарищества «Знание».

— Bonsoir! — выпалил Савинков Он впервые разговаривал с настоящим издателем, а не печатником подпольных брошюр, и не знал, как себя вести. — Могу я видеть Алексея Максимовича Пешкова?

Пятницкий сохранил праздничное выражение лица, однако по челу его как будто пробежала надпись «Достали авторы».

— Конечно, он здесь. Входите. Как вас представить?

— Писатель Ропшин, — Савинков переступил порог издательского дома, из вежливости снял шляпу. — Алексей Максимович давал рецензию на мои вещи…

— Алексей Максимович, — с подчёркнутым официозом, отчего ирония делалась до боли жгучей, крикнул Пятницкий, оборачиваясь в комнаты. — К вам автор! Выйдите, пожалуйста, на минутку.

Обращение к коллеге, предполагающее кратковременность визита непрошенного гостя, самонизложившегося до статуса отрецензированного автора, возвратило Савинкова в первобытное состояние. И когда в прихожую вышел Горький, его ожидал не смущённый молодой писатель, а беглый нелегал.

Всемирно известный литератор и драматург старательно придерживался коммерчески успешной роли босяка и скитальца, но в Москве незаметно для себя огламурился.

Писатели обменялись оценивающими взглядами. Горький был выше на дюйм, шире в плечах, практически, горизонтальных, старше Савинкова на десять лет и значительно более матёрый. Костлявый, но не худой, скуластый, с усами домиком, как у директора, но покороче ввиду соблюдения иерархии в книгоиздательском товариществе, он выглядел человеком значительной силы и выносливости. Густые волосы, разделённые прямым пробором, лежали широкими крыльями, почти касаясь плеч. Горький был одет в чёрную шёлковую косоворотку, подпоясанную узким ремешком с серебряными бляшками, на которых играли всполохами крошечные бриллиантики. Чёрные твидовые шаровары уходили в домашние начищенные сапоги, чтобы даже на паркете производить впечатление простонародца, не боящегося ступать по грязи.

— Здравствуйте! Ропшин? — с детской наивностью спросил Горький и обаятельно улыбнулся.

— Ропшин.

— Как вас величать по имени-отчеству? — Пятницкий был не столь проницателен и тёрт, как его компаньон, к тому же подшофе и оттого выказывал амикошонство.

— Борис Викторович, — покосившись слегка опасливо, но сочтя удобным для всех удовлетворить его любопытство, ответил Савинков.