— Августа, — позвал я ее. И, не сдержав удивления, воскликнул: — Да ты же рада-радешенька!
Она прижала руки к сердцу, и слезы хлынули потоком.
— Джонатан, ну как ты мог?
В этот миг у меня возникло безотчетное убеждение, что я давно уже знаю об Августе нечто такое, некую ужасную истину, которую призваны скрывать от меня и эта ее бледность, и дрожь, и немощь. Но, встретив ее взгляд, я тут же поверил, что все это мне помстилось, и прогнал от себя такие мысли.
— Не сердись, — сказал я. — Страх и радостное возбуждение проявляются сходно, вот я и обманулся. Прости.
Я поцеловал ее в щеку. И через некоторое время был прощен.
Но вечером, когда я лежал у себя на койке, окруженный тьмой и безмолвием, если не считать храпа моих спящих товарищей матросов, то же чувство вновь посетило меня, и я похолодел с головы до ног. Я никак не мог в нем разобраться. В нем присутствовал страх, это было ясно, но откуда он, непонятно, уж конечно, не от этого прелестного матового лица, не от этих сияющих глаз. Однако страх все возрастал, словно в кошмарном сне, когда тебе со всех сторон угрожает опасность, замаскированная, неумолимая.
И вдруг я, вздрогнув, почувствовал — или, может быть, это тоже во сне? — что в темноте кто-то стоит возле моей койки и что-то или кто-то тянется прямо к моему лицу. Я отпрянул, но сразу же безотчетно выбросил перед собой руку и одновременно закричал. Пальцы мои сомкнулись вокруг какой-то безволосой обезьяньей лапки, влажной, маленькой и холодной как лед. Я тут же разжал их. Я больше не кричал — я вопил. Возле толпились мои переполошенные товарищи, задавали вопросы. Так, значит, это действительно был сон, с великим облегчением подумал я. Но тут раздались убегающие шаги. «Слышите?» — воскликнул я. Однако все утверждали, будто ничего не слышат.
В один из тех дней бывший пират-хитрюга Уилкинс заметил:
— С чего бы это нашему капитану раз за разом все сворачивать к югу?
Я тогда работал у помпы. Мы получили небольшую и вполне безопасную пробоину, и второй помощник Вольф с командой своего вельбота латал ее. Уилкинс как раз сидел отдыхал, раскинув ноги, точно большая лягушка-оборотень в красной головной повязке, зловеще поблескивая глазами в свете нактоузного фонаря, — он ждал очереди сменить меня. Он то и дело сжимал и разжимал кулаки и колотил себя по коленям. И говорил:
— Куда бы мы ни держали курс, на север ли, на запад или на восток — прошу всемилостивейше обратить внимание, — старик всегда снова сворачивает к югу, имея своей целью, если не ошибаюсь, пункт на пятьдесят втором градусе тридцать седьмой минуте и двадцать четвертой секунде широты и на сорок седьмом градусе сорок третьей минуте пятнадцатой секунде долготы.
Я повернул голову и снизу взглянул на него. В последнее время я пытался уверить команду, что на самом-то деле я раньше был могильщиком. Иногда, мол, я копал для божьего храма, а то и для какого-нибудь костоправа — мне все едино. А что я раньше врал, так это потому, что не хотелось сознаваться, к какой вурдалачьей профессии принадлежу. (Это я говорил, потупясь и закатив глаза, — ни дать ни взять жалкий грешник, снедаемый муками совести.) А чтобы придать новой версии правдоподобие, я стал ходить нахмуренный, понурый, то и дело испуская прежалостные вздохи.
Уилкинс ухмылялся, попыхивая трубкой, и от этой ухмылки к его поблескивающему правому глазу тянулась глубокая черная борозда. В тени за шпилем сидели две крысы и облизывали лапки, поглядывая на Уилкинсовы ужимки.
По совести говоря, я уже и сам обратил внимание на то, что Старик периодически возвращается на одно и то же место. Правда, мои наблюдения были не столь точны. Я, должен вам заметить, уже не был тем новичком, который, задрав голову, несколько месяцев назад напрасно разыскивал на ночных небесах хоть одно знакомое созвездие. Проведя много часов в вороньем гнезде или на вантах за разговорами с моим рыжеволосым другом Билли Муром, я благодаря его наставлениям и книгам капитана сделался чуть ли не настоящим астрономом. Я узнавал в лицо любой небесный светоч и космический проблеск от Андромед до Пегасов. Выучил по книгам про звезды переменной яркости, про черные звезды, про звезды-близнецы и про таинственные так называемые блуждающие звезды. Голова моя была до самой верхней палубы набита сведениями, и я возносил их ближе к небу всякий раз, как поднимался на мачту. Там они переставали быть просто мертвыми сведениями и становились поющими частицами вселенной среди объятой сном черноты. И я постигал то, что неведомо людям, которые не умеют раствориться в безбрежной дали океана или в царстве лесов, уходящих зелеными аркадами за тридевять горных хребтов. Я научился воспринимать пространство и время не умом и волей, а более таинственными путями, как понимают друг друга старые супруги или как деревья в долине знают о передвижении малой птахи или паучка. Началось все на вполне сознательном уровне. Помню, я учился определять точное время по звездам, стараясь учитывать при этом меняющееся местонахождение судна. Расчеты эти мне плохо давались, я с завистью смотрел, как легко Билли Мур задирал к небесам рыжую бороду и с ходу бросал мне, будто перчатку, время и наши координаты. И вдруг в одну прекрасную ночь, я словно пробудившись ото сна, понял, что тоже так могу. Все мироздание, обращающееся вкруг меня не как циферблат, а, скорее, как большая, медлительная птица; наше судно, движущееся подо мной размеренно и осторожно; мое сознание в самом центре этого осторожного, как бы вслепую, искания, подобное мысли бога (я имею в виду не отвлеченное божество, творящее суд и прорицание, а того бога, что вечно катит вперед с усмешкой на устах), — все мироздание стало продолжением моей души, моим последним пространственно-временным местонахождением, так что определить позицию шести кубических футов пространства, занимаемых моей внутренней плотской оболочкой, относительно остального мира оказалось не труднее, чем положение моего левого косящего глаза относительно моих же пальцев на ноге. Все это, быть может, кое-кому покажется чистым бредом. Но факт таков — мои слова вам подтвердит любая ворона, — что сознание всегда знает, где находится, покуда не задумается об этом.
Так что я чувствовал себя в происходящем совсем как дома. И понимал прекрасно, на что это так хитро намекает Уилкинс, хотя и не с точностью до градусов и секунд. (Он в этих тонкостях, конечно, разбирался не более моего, он просто знал, старая ящерица с трубкой в зубах, что ищет капитан.) И я благодаря намекам Уилкинса вскоре об этом тоже кое-что проведал. Я держал в уме названные им координаты (насупленный, согбенный, словно всю жизнь налегал на лопату) и при первой же возможности, оказавшись в штурманской рубке, заглянул куда следовало. В означенном месте на карте стояло два слова — если можно было счесть это словами: «Нев. ост.» Безуспешно поломав голову, я обратился с вопросом к слепому Иеремии, который сидел за капитанской шахматной доской и перебирал ощупью фигуры. Он улыбнулся, странно дернув щекой, и перегнулся над шахматами, придвинув лицо вплотную к моему.
— Невидимые острова, мой мальчик! Но тсс! Ни слова! — И он испуганно покосился слепым глазом на капитанскую спальню.
Больше старый дурень не пожелал сказать ни слова, и по охватившему его волнению, по выказанному им страху, который, как у Августы, уже граничил с радостью, я понял: ни к кому другому с этим вопросом лучше не соваться.
— Партию в шахматы, приятель? — предложил он.
— Мне очень жаль, но я не знаю ходов, сэр, — отвечаю я.
(На самом-то деле отец мой выходил победителем на всех турнирах, а я с семилетнего возраста не проиграл ему ни одной партии.)
После того дня я стал внимательнее приглядываться к блужданиям нашего капитана по океанским просторам. В то время мы как раз крейсировали в северо-северовосточном направлении в сторону Аляски. На такие высокие широты мы еще никогда не заплывали; казалось, юг потерял для капитана Заупокоя свою притягательную силу и теперь мы намеревались посетить Северный полюс. В шестистах милях от Аляскинского побережья наше судно взяло резко на запад, увлеченное преследованием большого стада кашалотов. Добыча нам досталась необыкновенно богатая, то была редкая удача, если не считать потери одного вельбота да еще двух гребцов из команды второго помощника. При всем, что мне было известно, я почти готов был к тому, чтобы «Иерусалим» лег на курс к мысу Горн и оттуда — домой. И мы действительно повернули к юго-востоку, словно именно таковы и были намерения капитана Заупокоя. Но на четвертые сутки нас точно могучим подводным течением стало ощутимо сносить к югу. Это видела вся команда, и все были очень расстроены. Имея переполненные трюмы, сворачивать с курса, который должен был привести нас домой, было явным безумием. А мы отклонялись все дальше к югу, усеивая океанскую гладь обглоданными китовыми тушами. (Над ними деловито, как комары, вились птицы, вокруг них плескались акулы, норовя ухватить то, что не прибрали к рукам мы, а при случае сцапать и зазевавшуюся птицу. За несколько миль был виден в лучах солнца белый скелет на плаву и тучи белых брызг, взлетающих вокруг него к небу. «Вон как высоко летят брызги, — наклонившись к моему уху, хмуро заметил мистер Ланселот. — Дрожащие пальцы сразу заносят в судовой журнал: Здесь осторожнее! Мели, рифы, пена прибоя! И на многие годы суда станут с опаской обходить это место. Да, вот вам пример упрямой живучести древних предрассудков…» — «Я унитарий, мистер Ланселот, — сказал я. — Какое бы богохульство вы ни произнесли, меня оно не заденет нисколько».)
А мы забирали все дальше к югу. В команде росло недовольство и озлобление. Даже люди с нежной душой, вроде Билли Мура, стали раздражительными и, хмурясь, жались по углам — не только от холода. Небо и море сделались серыми, как грифельная доска. Птицы, опускавшиеся передохнуть к нам на снасти, имели, по нашим умеренным меркам, удивительный заморский облик. Капитан, недужный, но пламенный, сидел у себя в каюте и упрямо молчал, когда мистер Ланселот или второй помощник Вольф задавали ему вопросы насчет нашего курса. Того, что я мог услышать из соседнего помещения, при всех обиняках и недомолвках, было вполне достат