Никита и Микитка — страница 1 из 8

Василий ЯнНикита и Микитка



В. Ян

Грозный царь Иван Васильевич (XVI век) приказал учить грамоте боярских детей. И вот в путь, в белокаменную Москву, отправляют княжича Никиту, а с ним крепостного мальчика, холопа Микитку.

О том, как встретила Москва мальчиков, что увидели они там, вы прочтёте в этой книге.

Прочтёте вы и о том, как Микитка стал учеником замечательного русского первопечатника Ивана Фёдорова (ок. 1510–1583).


Рисунки Т. ПРИБЫЛОВСКОЙ

В БОЯРСКОЙ УСАДЬБЕ



Через заиндевевшее окно, сложенное из кусочков слюды, пробивался тусклый утренний свет. В жарко натопленной спаленке, на изразцовой лежанке, покрытой ковром, разметался во сне краснощёкий мальчик в белой косоворотке. Над ним склонился тощий, с козьей бородкой «дядька» Филатыч и осторожно похлопывал его по плечу:

— Князинька, Никита Петрович, пора подыматься! Лошадей уже запрягают. Дорога дальняя, а в Москву надо приехать засветло. К вечеру поставят поперёк улиц брёвна и решётки, тогда никого не пропустят.

— Не поеду! Пошёл прочь, старый дуралей!

— Зачем же ты сказал непристойное слово? Как можно не поехать! Это царский приказ! Дяденька Борис Фёдорович осерчает, коли ты не приедешь!

— А я сказал — не поеду! По-моему и будет!

Бесшумно, в шерстяных чулках, подплыла пухлая нянюшка в красном сарафане и заячьей телогрейке-безрукавке.

— Что же ты, князинька Никита Петрович, упрямишься? — нараспев начала она. — Полно брыкаться ножками! Ведь это твой старый верный дядька Филатыч. Он тебя повезёт в Москву. Дай-ка я тебе тёплые чулочки и валенцы надену, чтобы ты, сохрани господь, не простыл на морозе.

Нянюшка подняла и усадила сонного мальчика, а Филатыч стоял рядом и приговаривал:

— Запряжём мы в саночки-умчалочки коньков-бегунцов с бубенчиками… Усядемся поплотнее и запахнёмся полостью медвежьей, чтобы не выпасть на поворотах, и покатим с заливным колокольчиком по снежку, по первопутку, в сторонку не ближнюю, не дальнюю, в Москву златоверхую, что раскинулась на холме высоком, между рекой Яузой и Москвой-рекой…

— А я в Москву не поеду! — повторял мальчик. — Я с Микиткой сегодня в лес пойду, будем сеткой ловить снегирей… Микитка научит меня играть на пастушьей дудке-жалейке. Он и горку ледяную полил водой. Теперь мы с ним будем кататься с горки на салазках…

— Как же можно ослушаться, когда сам батюшка царь Иван Васильевич повелел боярским сынкам грамоте учиться! Теперь к тебе приставят дьячка с указкой, а рядом с тобой будут сидеть не какие-нибудь простые людишки, а тоже такие, как ты, сынки боярские.

— Пускай учатся дьячки! А я на коне поеду на войну и буду воеводой!

— Красавчик ты наш, черноглазенький! — поддакивала нянюшка, а сама в то же время продолжала одевать мальчика. — Вестимо! К чему воеводе грамота? Да что же поделать, когда сам великий государь приказал! Он невесть что повыдумывает.

Нянюшка умыла и причесала мальчика, затем, поставив его на колени рядом с собой, помолилась перед старой, тёмной иконой в серебряной ризе. Вместе с дядькой Филатычем она повела Никиту по лесенке наверх, в опочивальню княгини, чтобы показать его перед отправкой в Москву. А мальчик всё твердил:

— Если Микитка поедет со мной в Москву и захватит дудку и сетку для снегирей, то и я поеду. А без него я ни за какие пряники не поеду! С дороги сбегу.

В ИЗБЕ У МИКИТКИ

Боярская усадьба «Весёлые пеньки», в которой жил Никита, раскинулась на холме, среди старого леса, на берегу извилистой речушки. Усадьбу окружал высокий тын из заострённых брёвен-стояков. Дубовые ворота с затейливой крышей были всегда на запоре. Большие злые собаки на цепи охраняли усадьбу и от зверя — волка и медведя, — часто бродившего в лесу, и от недобрых людей с большой дороги.

Посреди холма красовались нарядные боярские хоромы с раскрашенным и покрытым резьбою крыльцом, с гребнем и весёлыми петушками поверх тесовой крыши. Усадьба была видна издалека, и новые бревенчатые хоромы поблёскивали на солнце слюдяными окошками с замысловатым свинцовым переплётом.

По сторонам боярского дома выстроились людские избы для жилья дворовых слуг, амбары, конюшни с сенником наверху, клети, скотный двор со стойлами и сараями и для сена и для дров, а в стороне, отделённый забором поменьше, был особый двор, где находились гумно, овин для хранения хлеба и высокие скирды ещё не обмолоченных снопов.

На краю усадьбы, над самой речкой, чернела закоптелая кузница; тут же, на плотине, перегородившей речку, образовав запруду, шумела неугомонным колесом старая мельница. Близ самого берега расположились бани — мыльни — в виде чёрных срубов, покрытых дёрном, для холопов.

Немного дальше вдоль речки протянулись крестьянские избы.



В одной из них жил крестьянский мальчик Микитка.

Рано утром, ещё до рассвета, в полутёмной избе горела, потрескивая и дымя, длинная тонкая лучина, воткнутая в поставец. Шипя, потухали, отваливаясь с лучины, угольки, падая в глиняную миску с водой. Всю долгую ночь мать Микитки, молчаливая, сгорбленная, со скорбным лицом, просидела около деревянного гребня с куделью[1] и, поплёвывая на пальцы, сучила нитку. Жалобно шуршало и прыгало веретено, иногда мать запевала песню, тягучую, как завывание вьюги за окном:


— Что же ты, лучинушка,

Неясно горишь,

Что не вспыхиваешь?

Неужели ты, лучина,

Во печи не была?..

— Я была-была в печи

Во сегодняшней ночи…


Когда маленькое окно, затянутое промасленной холстиной, засветилось тусклым пятном, мать вздохнула и подобрала на лавку плясавшее на нитке веретено:

— Вот и утро приспело и день настаёт!

Она встала, отодвинула гребень и вышла из избы. Нахохлившиеся под печкой две рыжие курицы встрепенулись. Петух, отряхнувшись, важно вышел на середину избы и, захлопав крыльями, пропел «кукареку». Хромой ягнёнок, лежавший вместе с курами, поднялся, прошёл, стуча копытцами, по избе и, не найдя хозяйки, беспокойно заблеял.

Мать вернулась с охапкою хвороста и, оставив раскрытой дверь, раздув угли, засыпанные с вечера золой, стала растапливать громоздкую печь, занимавшую половину избы.

Раздался сильный стук в окно. С улицы кто-то кричал:

— Эй, хозяйка! Эй, Василиса! Выдь-ка на улицу. Старая боярыня меня до тебя прислала.

— Что ещё за беда с нами стряслась? — прошептала крестьянка, оставляя кочергу.

Накинув зипун, она выбежала из избы.

— Это я, Филатыч, стремянный[2] покойного князя Петра Фёдорыча. Али не узнала? Тебе счастье привалило. Наш княжич Никита едет в Москву грамоте учиться и пристал к боярыне, что хочет-де с собой взять твоего Микитку: «Не поеду, говорит, без него, сбегу с дороги».

— Да на что он ему дался? — стала голосить Василиса. — Какое же это счастье! Завезут моего Микитку в Москву да и отдадут в чужие руки! И никогда его я больше не увижу! Лучше бы он дома помер — хоть могилка от него осталась бы! Было бы где по нём поплакать и материнской тоской убиваться! Вот она, наша доля холопская: по воле боярина от дома родного отрывают! Что теперь с бедным Микиткой станет! Кто его пожалеет!

— Брось ты, хозяйка, голосить! Рано его хоронить. Это царский приказ…

— Царский приказ!.. Ой, горюшко наше! — воскликнула, всплеснув руками, Василиса и заголосила ещё пуще.

А Филатыч спокойно продолжал:

— Ну, скажем, царский приказ! Тебе-то чего пугаться? Говорится в приказе, чтобы смышлёные ребята при церквах грамоте учились. У царя ведь большое царство растёт. Ему теперь много надо и дьяков и подьячих. Земли прибавилось, а грамотеев-то нет. Кто будет подсчитывать дани да оброки? Наш княжич Никита тоже ревмя ревёт: не хочет ехать учиться в Москву, — а всё же сегодня поедет.

— Ну и пускай едет, а моего Микитку чего тащит?

— Твой Микитка — паренёк бойкий: он и силки поставит, и сеть сплетёт, и на дудочке играть умеет. Всему его дед Касьян Гаврилыч научил. Я не знаю, что ли! Так чего ему дома сиднем сидеть? Пускай едет с князьком: подле него он не только будет его ярыжкой[3], а и сам грамоте научится… Эй, Микитка, поди-ка сюда!

Микитка вышел на порог избы с взлохмаченными светлыми волосами и блестящими, как у испуганного зверька, глазами.

— Ну, молодец-удалец, собирайся в дорогу! Князинька Никита Петрович едет в Москву и тебя с собой берёт. Такова воля боярская. Вот тебе старая боярыня приказала полушубок заячий выдать и пару лаптей! — Филатыч показал старый, заплатанный полушубок и новые лапти, — Скорее оболакивайся![4] Скоро уже и ехать.

Микитка обнял мать за шею и ладонями вытирал на её лице слёзы:

— И чего ты, маманя, раньше времени убиваешься? Чего Москвы бояться! Я в лесу даже медведицу с медвежатами встретил и то не испугался: на берёзу влез и отсиделся, пока она не ушла. А коли я буду ходить подле Никиты Петровича, так я одним глазком стану подглядывать, как он грамоту учит, да и сам научусь.

Верно, паренёк! — сказал Филатыч. — В Москве, поди, тоже люди живут и калачи жуют. Слушайте моё слово: сегодня княжич уезжает, и я с ним, а вдогонку за нами пойдёт обоз и повезёт всякой курятины и поросятины на поклон дьячку, что будет ребят учить, — рука бы его высоко замахивалась, да не крепко била! С обозом и поедет Микитка. А ты не думай, малец, что сможешь убежать: тогда тебя так за это розгами исполосуют, что до первых весенних берёзок не придётся ни сесть, ни лечь.

Филатыч ушёл в темь утренних сумерек, а в дверях избы, освещённой отблеском пылавшей печи, стоял седобородый, сгорбленный дед Касьян и, кашляя, говорил:

— А, Микитка! А, внучок! Хоть и туговат я стал на ухо, а услыхал, что тебя шлют в Москву… Кхе, кхе! Москва велика, заблудиться можно. А ты слыхал аль нет: «От отца и матери иди, так не в один, а в оба гляди!» Там, говорят, много высоченных колоколен. Ты спервоначалу влезь на колокольню и оттуда посмотри зорко на Москву — как оглядишься, так потом уж и не заблудишься…