Никоарэ Подкова — страница 16 из 67

А что же означает то «видение» в двадцать лет? Государь в ту пору только что вышел из отрочества, но был, наверно, таким же храбрым витязем, как и теперь. Ведь недаром я вся замираю, дрожу, когда к нему приближаюсь. И повстречал он тогда на своем пути, наверное, писаную красавицу, а не такую, как я, — рыжеволосую да с веснушками, каждая величиной с яичко трясогузки. Тетушка Ангелина, няня моя, говаривала, что и ко мне придет мой светлый царь, и учила обещать ему, как в сказке три девицы обещали: и сладких кушаний, и полотна для всей рати, и двух сыновей, кудрявых, как государь Никоарэ».

«А какое нам дело до народов?» — слушая дальше, удивлялась она.

Илинка в недоумении внимала словам возлюбленного своего Никоарэ о сабле Иона Водэ. «Государь теперь думает о войне, а не о том, что я останусь тут, одинокая, в печали и в горе. Но, может статься, крестная Олимпиада шепнет ему словечко и вернется сюда государь Никоарэ после похода, который теперь готовит».

И вдруг она вздрогнула, услышав позади голос:

— Что тут поделывает наша молодая хозяйка?

То был старик Петря. Глядел он на нее с улыбкой, но в строгих его глазах не было приязни.

— А что мне поделывать? Собираюсь пойти и поведать деду и бабушке добрую весть.

— Что за весть?

— Государь Никоарэ встал. Но сабли еще не надел.

— Наденет и саблю.

— А, может, он бросит воевать?

— Что ведают дети? — недоверчиво покачал головой дед.

— Ведают, дедушка. Не долго им детьми быть — придет время тоже станут стариками.

— Верно, — мягче молвил дед. — Ступай, передай весть старикам, но прежде умойся холодной водицей, а то глаза заплаканы.

Девушка ушла. Дед постучался, услышал из горницы дозволение войти и нажал ручку двери.

Голос Никоарэ был теперь иным, бодрым. У старика стало легко на сердце.

— Радуюсь, как восходу утренней звезды, — молвил он, переступая порог. — Узнал я добрую весть от внучки мазыла. Может, задержимся еще на несколько дней? Как изволишь повелеть?

— Задержимся, дедушка, ненадолго.

— Добро, государь. А до тех пор изволь повелеть, чтобы оседлали коней — надо им поразмяться, а то зажирели они тут, обленились. И надобно заново перековать их задние ноги. Придется, может, сворачивать в дикие непроходимые места.

— Что ж, хорошо, — согласился Никоарэ.

— Да будет тебе во всем удача, — сказал с поясным поклоном старый воин. — Пойду приведу его милость Александру, пусть услышит приказ из уст твоей светлости.

Никоарэ играл синим цветочком водосбора, который преподнесла ему Илинка, покусывал то атласные лепестки, то листочки; жевал их в задумчивости и сплевывал в сторону.

— Я тоже выйду на крыльцо, матушка, — проговорил он, — посмотреть на своих товарищей. Они меня, верно, погибшим считали.

— Нет, государь, — пробормотал дед Петря, — все мы стояли на страже у твоих дверей, все дожидаемся, когда ты снова поднимешься в стремена. Дай бог долгого веку матушке Олимпиаде, поставила она тебя на ноги.

Он поцеловал правую руку целительницы.

— Будь здоров, капитан Петря, — промолвила она, глядя на него потухшим взором, словно пробивавшимся из тьмы минувшего.

Четверть часа спустя Никоарэ уже стоял на крыльце большого дома в окружении хозяев и верных своих друзей. Молодая хозяйка Илинка стала с того утра недолюбливать воинские сборища. Молча удалилась она в уединенный уголок сада, и долго ей докучала там иволга. Все казалось девушке, что лукавая птица насвистывает два стиха, и они скользят с ветки в лучах солнца.

Первый стих нравился ей:

«Илинка-миленька, Илинка-миленька».

Но второй был ей не по вкусу:

«Чучело-уродина! Чучело-уродина!»

— Пронзи тебя солнце стрелами своими, — грозила ей девушка прутиком. — Прошу тебя, иволга-сестричка, не дразни ты меня.

Этим же прутиком, надув губки, прогнала она и Младыша Александру. Раньше ей нравилось, когда он вьюном вился около нее. А нынче хотелось быть одной.

— Оставь меня, я сердита.

— Отчего же, Илинкуца?

— Оттого, что уезжаете.

— Как это уезжаем? Быть не может.

— Поднимись на крыльцо и сам узнаешь, прямо из уст его светлости услышишь.

Александру помчался к дому и, запыхавшись, вошел на крыльцо. Он угрюмо слушал то, о чем говорили; пуще всего не нравилась ему торопливость деда Петри. Нет сомненья: старик просто впадает в детство.

— Раз уж государь встал на ноги, задерживаться тут нечего, — говорил дед, потрясая увесистым, словно палица, кулаком. — За три дня проминки наши кони снова станут легки на подъем; мы перекуем их на задние ноги, чтобы не скользили по крутым склонам.

Младыш выступил вперед и с некоторой жалостью взглянул на старика.

— С каких это пор тебе ведомо, ратник, что разжиревшие кони за три дня спадут с тела?

— Старые воины знают, как коней кормить, готовя их в дорогу, отвечал старик, не глядя на него. — Не в три, так в пять дней. Лишний день — лишняя забота.

— А ты еще кое-что забыл дед: белолобый конь Тоадера Урсу прихрамывает.

Тут вмешался мазыл:

— Такой беде помочь нетрудно. Оставьте белолобого здесь, взамен дадим вам другого коня из нашего табуна.

— Ну, пусть будет так. Но ведь нужно еще телегу подправить, а то как бы вконец не расшаталась.

— И этому горшку крышка найдется, — рассмеялся старый Андрей Дэвидяну. — Отправим на три дня телегу в кузницу Богоноса, что рядом с мельницей Гырбову.

Младыш кисло улыбнулся и сказал с некоторой язвительностью:

— Вон как все прилажено, будто радушный хозяин желает, чтобы гости поскорее уехали.

На мгновение воцарилась тишина. Никоарэ нахмурил брови и молвил, почтительно кланяясь мазылу:

— Прости неразумные слова, честный хозяин. Прощал ты мне, когда я бредил, теперь прости любезного братца.

Младыш прикусил язык и тут же, заикаясь, попросил у хозяина прощения.

С тонкой издевкой посматривала на него со своего стула матушка Олимпиада.

Старый Петря Гынж имел слово в военном совете, не только в дипломатическом.

Он набил трубку, высек огонь и прикурил, обдавая дымом и тех, кто радовался, и тех, кто гневался; затем поклонился собранию.

— Братья и государь, — сказал он, — если не окажется больше причин к задержке и можно будет нам двинуться в путь, то отправление наше должно произойти без шума, в темноте. А коль и проведают о том наши други, дэвиденские рэзеши, так пусть знают: не следует им быть здесь, когда мы сядем на коней.

— Это мы понимаем, — весело ответил управитель Йоргу. — Знать не знаем, когда вы прибыли, не знаем, когда отъезжаете.

— Добро, — продолжал дед Петря. — Это первое. И одному лишь государю Никоарэ ведомы места наших привалов. Записаны они не в грамотке, а в уме его светлости…

Сидя в своем кресле, Никоарэ слушал и радовался хитрости старика. Еще никто не знал, где будут остановки, ибо путь скитальцев — это путь случайностей. Все же Никоарэ давно втайне решил посетить то место, где жила и приняла свой мученический конец госпожа Каломфира.

Одной матушке Олимпиаде поведал Никоарэ свое намерение, пока сидели они в горенке, и теперь ее пристальный взгляд укреплял его в принятом решении.

«Ступай туда, — казалось, говорила ему старуха. — Быть может, не найдешь уж и могилы. И в те места, где она была, ты больше не воротишься».

Внучка мазыла спускалась тропинкой по склону среди берез и рябин. На востоке до самого края небосвода тянулся дремучий бор. Позади, на западе, утопая в дымке туманов, стояли горы. Высоко в небе сверкало солнце, а на севере тянулась гряда облаков. Зеленая древесная лягушка, дрожа белым зобом, квакала у малинового куста — просила дождя; при звуке легких девичьих шагов она умолкла. Луч солнца осветил недвижно застывшую ящерицу с глазками, похожими на бусинки.

— Отчего ты печальна, ящерица? — тихонько спросила ее Илинка.

Ящерица юркнула под синие цветочки барвинка. Там, под вечнозелеными крепкими и глянцевитыми листьями, лежал древний камень с высеченными на ней стершимися буквами. Дед Андрей говорил, что покоится под тем камнем первый житель деревни, прадед Давид. Никому не ведомо, кто он был и когда жил этот Давид Всадник.

— Целую ясные очи твои, красавица, — промолвила древняя гробница.

Из-за каменного ее края показалась дева садов.

Нет, то не дева садов, а цыганка, жена кузнеца Богоноса, с длинной, до самых лодыжек, сумой на плече, в которую она собирает подношения дэвиденских хозяек.

Стоит цыганка босая и в красной катринце. Сверкают в улыбке ее белые зубы, сверкает монисто и венец на лбу. И монисто, и венец сделаны из тех серебряных монет, что нашел кузнец, выкопав клад на землях Филипен.

Там, где было кладбище рэзешей.

Там, где теперь стоит свинарник и боярин откармливает свиней.

Илинка хорошо знала это место. Она проходила мимо него, когда спешила в дом матушки Олимпиады покормить ее «детушек».

— Дай, старая погадает тебе, красавица, — предложила девушке жена Богоноса.

Однако цыганка была вовсе не старая, а молодая, с пытливыми глазами.

— Дай погадаю, красавица, — приставала цыганка. — Положи вот сюда, в раковину, новую денежку… Можно и старую, лишь бы от всего сердца.

— Нет у меня денег, — смеется Илинка.

— Ну все равно, дай что-нибудь.

— Ничего у меня нет, Мура дорогая; только вот цветочек водосбора в волосах.

— Цветок храни, он идет к синим глазам. Дала бы денежку, я бы кое-что сказала тебе. А любят тебя двое: один — ласковый, другой — гневный; сердце у тебя надвое разрывается, и в сомнении ты. Твое счастье с ласковым. Дай что-нибудь старухе-цыганке — я тебя окручу, заворожу и от злого защищу.

— Да нет у меня ничего, Мура, кроме души.

— А душу береги для того, кому ты мила. Так дай же мне хотя бы совет.

— Изволь, но могу ли я?

— Скажи, где мне найти тут одного воина — статного, чернявого да кудрявого молодца.

Илинка, слегка смутившись, рассмеялась.

— Не знаю такого, Мура.