Никоарэ Подкова — страница 41 из 67

Внезапно Никоарэ чувствует себя сродни и этому ветру, и воздуху, и мирным этим просторам… Поет в груди его радость жизни, как не запоет никогда боле.

У каждого человека бывает, может быть один-единственный раз в жизни, такая минута, когда мысль, червь нашей плоти, замирает, а все существо наполняется небывалой, доселе не испытанной нами силой, память о которой остается навсегда — на мимолетное, убогое наше человеческое «всегда»!..

Никоарэ и дед Петря оторвали глаза от несравненной красоты; в саду царило глубокое спокойствие, явственно слышалось какое-то дремотное пчелиное жужжание. Дед Симеон Бугский поджидал в тени яблони вылета запоздалого роя и держал наготове дымарь, веничек из листьев мелиссы и роевню, намереваясь соединить этот рой с другим, таким же запоздалым.

— Великий ты искусник, брат Симеон, — проговорил Петря. — Лови, лови своих пчелок, а я вытащу сюда старую бурку, да и отправлюсь к пану Храповицкому. Растелю я ее для сонной надобности где-нибудь тут на припеке, да и растянусь спиной кверху — пусть красное солнышко пронизывает мне поясницу калеными стрелами. Ноют старые мои кости, брат Симеон.

— Что ж, и витязей настигает такая беда, капитан Петря. Только не поддавайся, твое время еще не пришло.

— Время-то, может, и пришло, да надобно еще сразить кое-кого.

Смолкли голоса в саду. Гетман Никоарэ сидит в своей горенке за столом близ открытого окна и разглаживает свитки чудесной повести Гелиодора Эмессийского, которую начал он читать, да не закончил в те дни, когда отправлялся на Запад, на убыточный промысел.

Легкий порыв полуденного ветра, точно дыхание бескрайних просторов, надувает порою занавеску на окне, принося с собою тонкий и горький аромат полыни.

Много времени спустя на другом конце двора послышался голос Младыша, возвестившего двум вдовым козачкам, что он голоден.

Вскоре он вошел в комнату, не развеселившись на охоте, как ожидал Никоарэ, а недовольный: собачка не рыскала как следует, в наши дни не стало уж и порядочных охотничьих собак.

— Все портится… все оскудевает…

— Что портится и что оскудевает, Александру? — улыбнулся Никоарэ.

— Все, батяня! Так уж водится, когда человеку не по себе.

— Нетрудно понять, отчего нашему королевичу не по себе. Но тут только одно лекарство поможет: терпение.

— Противно мне такое лекарство, батяня. Очень уж горькое.

И, поморщившись, Младыш сел в кресло. Сокол, сидевший на его плече, покачался, взмахнул крыльями и легко вылетел в окно, точно преследовал что-то — может быть, счастливое мгновение, смягчившее в то утро сердце гетмана.

— Батяня, я должен исповедаться тебе… — тихо сказал Александру.

Никоарэ поворотился на своем стуле.

— Говори, мальчик. Я только теперь заметил, что ты осунулся, ослабел, и глаза у тебя усталые…

— Да, батяня…

— Что, видно, оставил сердце в залог близ берегов Молдовы?

— Верно говоришь, батяня Никоарэ. Полюбилась мне красна девица. А кто — ты сам знаешь.

— Хорошо умел выбрать добрый молодец. Но ведь сказки учат нас, что к ненаглядным красным девицам не воротишься, не свершив положенных подвигов. Надо доброму молодцу перешагнуть заказанные рубежи, дойти до того места, где гора с горою бьется, и срубить все семь голов свирепому чудищу Змею Горынычу.

— Долгая разлука — тяжкая мука, батяня. Каждую ночь прилетает ко мне жар-птица, стучит клювом в висок и нашептывает: «Не запаздывай, жизнь проходит; молодость только раз человеку дается. Спеши — тебя ждет счастье».

— Александру, и в сказках добрые молодцы не добиваются счастья без борьбы и без жертв.

— Скажи, батяня, что надобно делать, — взмолился Младыш, — и не будем тут задерживаться.

Подкова встал. Александру словно ниже опустился в своем кресле.

— Нет, лучше ты скажи мне, хлопче: может, ты позабыл, что произошло летом семьдесят четвертого года?

— Не позабыл.

— Может, позабыл ты бейлербея Ахмета, Чигалу и бояр, продавших своего господаря?

— Не позабыл. Чтоб покарать кое-кого, мы и вернулись туда тому два месяца. Чуть было не сложили голов. Что еще можно сделать?

— Александру, витязей мчат бури на крылатых своих конях. Порою они ошибаются. Наша ошибка могла оказаться последней перед смертью. Но вышли мы невредимы. Так не будем больше ошибаться. Позаимствуем у черепахи неторопливость, у змия — мудрость, у звезд узнаем урочный час. И когда мы сызнова поднимемся, пусть месть наша свершится неотвратимо, как роковое «ананке» богов в поверьях древних греков. Так могут покарать иногда и люди, если не собьет их с пути недостойная слабость: чревоугодье, хмельное зелье и любострастье.

— Как это ты говоришь, батяня! Словно кинжалом пронзаешь. А ведь, батяня, слабости эти в природе человека.

— Я вижу, ты все позабыл!

— Не позабыл я, батяня, но люба мне Илинка.

— Я бы мог тебе ответить, что и мне она была люба.

Младыш закрыл глаза ладонями.

Никоарэ шагнул к нему и, взяв за подбородок, резко приподнял его голову и заглянул ему в лицо, в заплаканные глаза.

— Скажи мне теперь, помнишь ли ты свой долг и клятву, связавшую нас? Коли не помнишь — ты свободен. Иди!

Младыш рухнул на колени.

— Прости меня, батяня Никоарэ! Поступлю, как ты велишь.

Гетман провел рукой по каштановым его кудрям, затем отвернулся и принялся шагать от стола, на котором разложены были свитки Гелиодора Эмессийского, до высокой изразцовой печи, где в нише лежал пучок сушеницы, бессмертного цветка днепровских утесов.

Гетман остановился рядом с меньшим братом, смиренно стоявшим на коленях.

— Александру, — проговорил он, — хорошенько обдумай свои слова.

— Батяня Никоарэ, — воскликнул Младыш, устремив на него горящий взгляд. — Да погибну я тут на месте, коли не послушаюсь твоего повеления.

— Повеление не мое, добрый молодец.

— Верно, батяня, — простонал Александру, схватив руку брата, и коснулся губами перстня Иона Водэ.

В это самое мгновение ветер, посланец днепровских водоворотов, рванул занавески открытого окна.

— Меняется погода, — послышался на дворе голос Симеона Бугского, пчелки домой спешат, нечего мне рой сторожить.

— Кыш! Кыш! — вопили богомольные вдовицы, отгоняя коршуна, который, распластавшись в небе, плыл над двором, похожий на серый крест из двух дощечек.

Гетман опустил раму и вышел на заднее крыльцо, обращенное на запад. Дед Петря сердито тащил по траве бурку, остановился на дворе и посмотрел вверх. Из-за Днепра быстро надвигались черные тучи.

Бурка волочилась за стариком Петрей, словно какой-то зверь, преследовавший его по пятам. Старик обогнул дом и вышел к отвесному обрыву. По степи с востока к скалам Черной Стены несся смерч, рождающийся в полуденный зной среди поемных лугов; он был похож на воронку с широко открытой к небу чашей и с хоботом, нащупывавшим то воду, то пыль. Змий этот, извергавший через верхний край воронки то, что он втягивал снизу, мчался к Черной Стене, но вдруг, изменив свой извилистый путь, двинулся вверх по Днепру и, сбросив у берега потоки воды и грязи, затих.

Обе старицы-вдовицы испуганно крестились и громко читали молитвы об избавлении мира от подобного бедствия. Но черные тучи, что громоздились горой и неслись по следам змия, не посчитались ни с молитвами, ни с крестным знамением, ни с восковыми свечами, затепленными перед киотом. Они боднули небесную твердь громадными рогами, закрыли солнце, и, посыпались из них вместе с коротким ливнем градины величиной с голубиное яйцо. Потом град прекратился, как будто еще не наступил для него урочный час, и на жаждущие поля обрушился ливень. Поначалу с неба низверглись бурные потоки, а затем остановились ветры и полил чистый дождь, по которому тосковали гречиха, бобы и ячмень.

— Жаль, что недолго быть дождю, — тонкими голосами заверещали вдовые старухи-козачки. — Что же, после обеда можно на реке белье полоскать.

— Рой-то я уж завтра словлю, — сказал дед Симеон Бугский. — После обеда пойду бобы собирать.

— А я? — рассмеялся дед Петря. — Столько у меня забот, что просто ума не приложу, с чего начать и где кончать.

Но, как это часто бывает, стихии нарушили расчеты людей: дождь, почти не переставая, лил шесть дней подряд и был, по мнению многих жителей Черной Стены, безмерной напастью, немыслимой потерей времени и великим горем. И все же ливень не мог остановить в пути старого друга гетмана и Петри Гынжа. Дождь лил и в Запорожье, и в Крыму, и в Молдове, и в Польше во всем этом уголке мира. Другу гетмана и деда Петри встречались на пути то деревни, то постоялые дворы, то города. Нигде он не задерживался более, чем нужно для подкрепления сил сном и пищей. Затем, закутавшись в бурку-вильчуру, вновь садился в седло и, пустив коня неторопливой иноходью, продолжал свой долгий путь.

Если на короткое время потоп прекращался, путник останавливался в дороге где-нибудь у колодца, сбрасывал с плеч косматую вильчуру и, стряхнув с нее воду, спешил хоть на четверть часа раскинуть ее на кусты могучего репейника. Затем снимал шапку, обнажая высокий лысеющий лоб; нос у него был маленький, как у младенца, но вострый и румяный, борода расчесана на две стороны; глаза большие, навыкате. Это был дед Елисей Покотило.

25. ДЕД ЕЛИСЕЙ ПОКОТИЛО

Тук! Тук! Тук! — раздается в полночь.

Спущенные на ночь цепные псы с истошным лаем кидаются к воротам. С башенки того дома, где живут ратники, стража воспрошает:

— Кто там?

— Добрый человек и друг! — отвечает кто-то.

— А мы желаем узнать имя сего доброго человека и друга да взглянуть ему в лицо.

— Так зажгите факел и полюбуйтесь, что я за красавец в такой дождь. Да крикните вашему деду Петре, что Елисей Покотило стучится в ворота.

Великое волнение! Засветились огни в хоромах, где живут дед Петря и дьяк Раду со служителями, и в той избе, где почивают два друга-усача, любители палиц, и смуглолицый Иле, неразлучный со своей кобзой; засветились свечи и в покоях гетмана, а в горнице вдовых козачек лампада у образов никогда не гаснет; они в этот поздний час творят молитвы, кладут поклоны и просят у бога помощи страждущему православному люду. Услышав шум, обе тотчас показались на пороге.