х творчества. Этот замечательный по красоте, получивший первую премию за украшение города дом, хорошо известный всем старым москвичам, был закончен, но разразившаяся революция не позволила развернуть в нем запроектированную князем Щербатовым и горячо одобренную национально-мыслящими людьми того времени, вплоть до самого Государя, работу[92].
Выпуская книгу князя С. Щербатова, издательство имени Чехова, к сожалению, варварски сократило его рукопись, исключив из нее ряд очень ценных и очень значительных по своему идейному и фактическому содержанию глав. Но и в уцелевших, помещенных в ней, более чем достаточно материала для обрисовки исключительной, чисто русской личности ее автора.
Однако, книга «Художник в ушедшей России» – не автобиография. О себе самом князь С. Щербатов сообщает в ней очень мало. «Часто много бессознательной неправды заключается в автобиографии любого лица, – пишет он в предисловии, – не желая подпасть под этот невольный соблазн, я не пишу автобиографии». Но умалчивая о себе, автор сообщает много нового и ценного о выдающихся людях того времени, их духовной жизни, их творческой работе в области искусства. Его книга дает русскому читателю во много раз более, чем некоторые другие, написанные на ту же тему воспоминания его современников. В ней безбрежная русская душа в ее недавнем прошлом и, осмеливаюсь добавить от себя, в ее скрытом, тайном, подневольном настоящем.
Но, подчеркивая национализм художественного мышления и разнообразной творческой деятельности князя С. Щербатова, необходимо отметить полное отсутствие в его духовном складе так называемого «квасного патриотизма». Художник-рюрикович Щербатов глубоко эрудирован в искусстве Запада, которое он знает много шире и глубже большинства крикливых «западников». Он учился живописи в Мюнхене и Париже, видел и проанализировал художественные сокровища всей Европы. Но он знает, что меж отдельными и не сходными по своим психическим типам нациями всё же существовал и существует стихийно проявляющий себя культурный обмен, неизбежное взаимодействие друг на друга их творческих сил. Он – не оголтелый враг чужеродных веяний, замкнутый в самом себе, но воспринимает их сквозь призму своего русского самосознания и мироощущения, контролирует их в этом аспекте, отделяя перлы от мусора. В этом он – прямой продолжатель своих отдаленных предков-родичей – Ярослава и Ивана III – и явно выраженный «рюрикович в искусстве». Недаром в своих воспоминаниях о современных ему русских художниках он с особой теплотой и любовью повествует о Сурикове и Нестерове, отразивших на полотне: первый – величие русской истории, второй – дух подлинной русской веры, радостный, творческий и свободный, чуждый как римских, так и византийских ограничений – в целом две основных доминанты всей одиннадцативековой жизни российской нации.
М. В. Нестерову, художнику и выразителю религиозного чувства русского народа, было суждено сыграть исключительную роль в личной жизни самого кн. С. Щербатова, послужить орудием воли Господней к его спасению. Дело в том, как рассказывает кн. С. Щербатов в конце своей книги, что он запоздал с отъездом из Москвы после захвата власти большевиками. Не только запоздал, но и медлил, будучи не в силах оторваться от родной ему стихии. Однажды вечером к нему прибежал крайне взволнованный М. В. Нестеров и в резких выражениях категорически потребовал немедленного отъезда князя на юг. Не случись этого, он задержался бы и Москве и, несомненно, стал бы жертвой красного террора. Но порыв Нестерова побудил его к быстрому отъезду и спасению жизни.
Не символ ли это? Ведь наша земная жизнь полна часто непонятных нам, символически выраженных указаний.
«Наша страна», № 318,
Буэнос-Айрес, 23 февраля 1956 г.
Вера пастушонка Серёги
На перекрестках лесных дорог, проложенных Соловецкими чернецами, быть может, и до сих пор стоят высокие – сажени в три – Распятия. Тело Христа на них не нарисовано, как обычно на Руси, но вырезано из дерева. И облик Распятого необычный: опущенные веки Его не скрывают раскосости глаз, на изможденном смертной мукой лице резко выступают скулы, бородка редка, усы едва заметны и опущены вниз.
Художник-резчик (вероятно, не один, а группа, школа) искал внешнего облика Богочеловека, стремился соединить духовный Божеский с реальным, видимым и ощутимым им человеческим телом. Вокруг себя он видел поморов и карелов, в которых крепка еще финская кровь их лесных предков.
Должен ли был он искать для вмещения Духа иной человеческой, принесенной из чужих земель и чуждой ему самому формы, копировать изображения людей, которых он не видел вокруг себя, или он мог, имел право, взять этот облик от непосредственно видимого ему, ощутимого им человека?
Евангелисты, всецело поглощенные внутренней, духовной сущностью жившего среди них Спасителя, не оставили нам описаний Его внешнего, человеческого облика. Первые по времени катакомбные изображения Пастыря Доброго очень далеки от последовавших за ними. Но и те и другие, творившие их художники правы в своем стремлении слить вечное, бессмертное, Божеское с временным, смертным, человеческим, выразив это человеческое в близком, реальном, ощутимом ими облике. Правы были и Соловецкие художники-поморы, придавая финские человеческие черты Лику близкого, родного им, любимого ими Бога Слова.
Именно любовь к Христу, подлинная, живая, непосредственная вера в Его земную, реальную жизнь подсказала им этот облик.
Искушенный в премудростях книжник или высокий в своем мастерстве художник, взглянув на эти Распятия, пожалуй, скажет:
– Примитив религиозного сознания… Мужицкая, детская вера.
Пусть так, но ведь сказано: «Если не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное» (Мф 18:3).
Всего лишь на 96 страницах лирических стихотворений изданного «Возрождением» далеко не полного томика Есенина я насчитал 89 не только христианских, но русско-православных образов, сравнений и метафор. Бог-Иисус, Богородица, Спас, Радуница не сходят со страниц этого «безбожника», как думают, увы, многие о Сергее Есенине. А он писал о себе:
Между сосен и между елок,
Меж березок кудрявых бус,
Под венцом в кольце иголок
Мне мерещится Бог-Исус…
Не в порфире, не в золоте, не в многоцветии мрамора и сердолика, а в ельнике русского бора, в березовом душистом перелеске узрел Лик Христа златокудрый пастушонок Серёга. Увидел и принял в сердце свое таким, как видел, как только и мог видеть. А принявши, понес в нем по предначертанной ему, пастушонку, тернистой, путаной тропе.
Голубиный дух от Бога,
Словно огненный язык
Завладел моей дорогой,
Заглушил мой слабый крик.
Весь окружающий Есенина реальный мир одухотворен чисто русским, не книжным, не умственно-схоластическим, но живым и слитным со всею жизнью на земле ощущением бытия Господня, верой в Него. Он видит, как
На легкокрылых облаках
Идет возлюбленная Мати
С Пречистым Сыном на руках, он слышит, как
У лесного аналоя
Воробей псалтырь читает…
Мужицкая, детская вера пастушонка Серёги. Полевая… От русских росных рубежных полей:
…схимник-ветер… целует на рябиновом кусту
Язвы красные незримому Христу…
Эту свою простую, полевую, луговую рязанскую веру во Христа и Пречистую Его Матерь юноша Есенин принес с собой в столицу. Может быть, в ладанке, пришитой к гайтану, может быть в котомке… И в сердце тоже. Там он попал в обработку, в учение к высоким книжникам и мастерам ’«Серебряного века». Обработали. Выучили. Котомка стала нестерпимым бременем, а на шее, где был крестный гайтан, захлестнулась смертная петля. Но вера, принесенная пастушонком в сердце, уцелела.
И за все за грехи мои тяжкие,
За неверие в Благодать
Положи меня в русской рубашке
Под иконами умирать,
просит он, уже полузадушенный, покинутую им мужичку-мать и внимает напевам «песни панихидной по его головушке», несущимися соловьиными трелями из утраченного березняка.
Я не думаю, чтобы за советские годы своей жизни Есенин хоть раз побывал в церкви, но я знаю, что он был единственным заступившимся в те годы за Христа в своем ответе Демьяну Бедному, и этот его ответ потряс легионы сердец подсоветской молодежи. Я знаю также, что в свой последний вечер замученный пастушонок пришел за своею смертной русской рубахой к старой русской веры начетчику Н. Клюеву.
– Страшно мне с тобой, Серёга, уходи… – сказал тогда Клюев.
Да. Страшно было заглянуть в эту истерзанную душу. Даже кондовый начетчик, «лесной поп», заклинавший бесов в своих Олонецких дебрях, и тот испугался. Страшно!
Многие из нас, «новых» литераторов уже рассказали здесь о вере во Христа и Пречистую Его Матерь, сохраненной и живой в сердцах, биение которых созвучно ритму сердца Сергея Есенина. В стихах это сказали Е. Коваленко, Д. Кленовский и подтвердил подполковник Красной армии С. Юрасов («Василий Тёркин после войны»), записав со слов инвалида войны строчки:
Не один же я в России
Верен Богу остаюсь…
В прозе об этой сохраненной в сердцах русских подсоветских людей вере сообщили Н. Нароков («Мнимые величины»), В. Алексеев («Невидимая Россия»), Л. Ржевский («Между двух звезд»)[93], автор этих строк («Овечья лужа» и «Неугасимая лампада»).
Верят ли нам, жившие «здесь», в Зарубежье, в страшные годы, пережитые нами «там», в подневольной Руси? Верят ли они в то, что жив Христос даже и в некрещеных русских душах? Верят ли они тому, что лишенные храмов и Слова Божьего слушают, как «у лесного аналоя воробей псалтырь читает»?