Об этом замке Карраччоло сохранились легенды. Капуанцы, очевидно, очень склонны к такому виду творчества. При моем поселении они тоже тотчас же создали легенду и по городу Капуа пошел слух, что я – американский инженер, приехавший для восстановления разрушенного американцами же городского собора XI века, на развалины которого выходит окно моей комнаты. Реставрировать, конечно, – за счет тех же американцев, в которых романтические капуанцы наивно предполагают наличие каких-то остатков какой-то совести.
Именно эта легенда стала причиной моего знакомства с синьором Бартоломео Монтанья. Утром, когда я вышел на площадь, этот глубоко уважаемый мною капуанец поставил на истертые веками плиты улицы свой совок, прислонил к водосточной трубе метлу и элегантно раскланялся со мною.
– Синьор инженер, как вам понравился наш город?
– Очень, – ответил я. – Замечательный город во всех отношениях. Но только вы ошиблись: я не инженер, а журналист.
– Значит, опять наврали! – воскликнул, прижав к носу две сжатые в щепоть пятерни, синьор Бартоломео. – Я опять оказался прав. Журналисты не реставрируют соборов, следовательно, и реставрации не будет. Но вы всё же американец?
– Снова нет. Я русский.
– Русский? – с невероятным удивлением переспросил синьор Бартоломео и почему-то, забрав свой совок, сунул метлу под мышку, как рыцарское копье. – Русский? Большевик?
– Снова ошибка, – засмеялся я, – русский, но не большевик. Далеко не все русские – большевики, уважаемый синьор. В процентном отношении к населению, коммунистов в России меньше, чем, например, у вас в Италии.
– Вы будете жить здесь? – снова поставил свой совок на плиты мой новый знакомый. – В таком случае, если вам что-нибудь понадобится, обращайтесь прямо ко мне, к Бартоломео Монтанья, спаццино, – отрекомендовался он, назвав свою профессию спаццино (подметайло) с гордостью, достойной Короля Солнца. – Да, синьор журналист, я уже 35 лет, как подметаю эту площадь и эти улицы. Я знаю буквально каждый камень и всех людей в Капуа. Я знаю все, часто даже то, чего не знают о себе они сами. Вот, например, синьора Труффальдини, владелица дома, в котором вы живете, убеждена, что она будет получать с него доход в предстоящем году, а я знаю, что готовится новый налог, и этот налог съест не только плату с ее жильцов, но и самой синьоре Труффальдини придется кое-что добавить, чтобы сохранить дом. Да, я это знаю, потому что слышал разговор синдика с главою налогового управления. Я знаю всё и всегда к вашим услугам, синьор русский… Но кто же вы по вашим политическим взглядам, синьор?
– Монархисто популяре, – перевожу я кое-как на итальянский слова «народный монархист».
– Народный? – поднимает брови синьор Бартоломео. – Я никогда не слыхал этого добавления, но оно правильно. Все монархисты народны и других не может быть в наши дни. Я также монархист, синьор. Но я не всегда им был. Знаете, при монархии я даже протестовал против нее, клянусь вам в этом нашим святым патроном! Что ж поделаешь, никогда не можешь распознать того, что видишь каждый день. А вот потом, издали, вот тогда всё становится ясным. Я стал монархистом с первых же лет установления демократической республики в Италии, и знаете, почему? – прищелкнул языком синьор Бартоломео.
– Почему? – поинтересовался я.
– Потому, что у меня одиннадцать человек детей! Да, синьор, целых одиннадцать. Так много, что я иногда их даже сам путаю. Но это не беда, если я назову Пьетро Джованни, а Джованни – Пьетро, а беда в том, что все они – и Пьетро, и Джованни и Марчелло, и Марио – все без различия своих имен и возрастов хотят есть! Да, синьор, хотят есть! – сунул он обе пятерни на этот раз к моему носу. – И кормить их должен я, а никто иной. Вы думаете это легко при демократии?
– Вас давят налоги? Я понимаю это. Но разве при монархии вы их не платили?
– Синьор журналист, – глядя на меня с сожалением тянет мой новый незнакомец, – и вы говорите это? Можно ли сравнить налоги того времени с теперешними? И это вполне понятно, иначе не может быть. Тогда нам, всей Италии, всем сорока пяти миллионам, приходилось содержать только одно семейство, только одно, синьор! Пусть даже в потрясающей роскоши, пусть даже с неэкономными затратами, но только одно. Много ли это для сорока пяти миллионов? А теперь, не говоря уже о самом правительстве и чиновниках, нам приходится содержать еще двадцать девять партий! Да, синьор, двадцать девять! Это даже больше, чем у меня детей. И каждая из них тоже хочет есть! И она ест гораздо больше, чем мой Марио или Марчелло. Вы знаете, во что обошлись нам, нашему городу Капуа последние муниципальные выборы? В 190 миллионов лир. Это только по нашему городу. Но ведь выборы бывают каждый год, а то и по два раза: то в парламент, то в муниципио, то еще куда-нибудь. Прекрасно, это еще можно было бы вытянуть, но ведь выбранные тоже хотят есть, и оказанное им доверие, очевидно, развивает их аппетиты. Я думаю так, потому, что знаю всё, что делается в городе, синьор. Да, знаю всё! Знаю аппетит каждого из наших управителей и знаю также, как он удовлетворяет этот аппетит. Вот почему я и говорю: демократия мне не по карману. Я слишком беден для того, чтобы позволить себе эту роскошь. Я сам, наконец, тоже имею свой аппетит и тоже должен удовлетворить его. Так думаем мы, монархисты Италии. А вы, синьор, вы, русские монархисты? Не правда ли, вы думаете так же?
– Не совсем так, – пытаюсь я смягчить свой ответ. – Видите ли, синьор Бартоломео, каждая нация имеет свои особенности. Ведь вы знаете, у русских есть il Tolstoy, il Dostoevsky, icone, a главное – spirito russo – русский дух… Всё это несколько меняет наш взгляд на необходимость и неизбежность монархии для нашего народа. Но ваши соображения, синьор Бартоломео, вполне мне понятны и на мой взгляд заслуживают глубокого уважения. Вы правы: разумная экономия необходима как в семье, так и в государстве. А содержать даже с предельной роскошью одну семью во много раз дешевле, чем десятки и сотни тысяч ртов, жадно рвущих друг у друга каждый жирный кусок.
– О, если бы, – сокрушенно отвечает мне синьор Бартоломео, – я тогда еще примирился бы с демократией. Можно обойтись и одним олио[111], но нельзя жить без макарон, синьор! Нельзя жить без макарон! А кило их стоит теперь, при демократии, 140 лир!
– Сколько же они стоили при монархии?
– Полторы лиры, синьор! И даже одну лиру 20 чентезимов. Нет, говорю я вам, демократия мне не по карману. Я – человек бедный. Пусть ею развлекаются богатые американцы!
«Наша страна», № 226,
Буэнос-Айрес, 15 мая 1954 г.
Развеянные легенды
– Ну, Джованни, бери свой солидаристический трезуб, «маганья»[112], и давай рыхлить землю под горошек, – говорю я.
– Но почему вы называете эту «маганья» – «солидаристико»? – осматривает Джованни привычный его рукам, изобретенный, вероятно, еще этрусками тяжелый трезуб, на самом деле очень напоминающий эмблему солидаристов. – Самый обыкновенный трезуб и больше ничего!
– Это большая политика, Джованни.
– А если политика, так вот где ей место, – указывает Джованни на самую большую заплату, украшающую самое ответственное место его тоже очень древних штанов.
– Почему ты так суров к политике, мой друг?
– Потому что, чем больше политики, тем меньше хлеба. А когда ее совсем не было, так кило хлеба стоило одну лиру и нам, абруцезцам[113], не приходилось бросать свои дома на целые полгода.
– А когда же это было?
– Когда был король. Тогда мы мирно сидели в своих горах, а те, кто не хотел там сидеть, могли уезжать в Африку и делаться там богатыми людьми.
Родина Джованни – Абруццы, горная цепь, пересекающая Италию севернее Неаполя. В прошлом там была родина и арена действий знаменитых итальянских «брави» и даже самого полулегендарного, но на самом деле существовавшего Фра Дьяволо. Теперь Абруццы – резервуар безработных, снабжающий дешевой рабочей силой Болонью, долину По и наш Лазурный берег – богатую северную Италию. В начале марта толпы абруцезских горцев устремляются сюда и берутся по самой низкой цене за самые тяжелые, самые невыгодные работы, на которые местные жители не идут. По правде сказать, ничего другого они и делать не умеют. Тот же мой друг Джованни, способный долбить вот этим тяжелым трезубом скипевшуюся итальянскую землю чуть ли не по 18 часов в день, решительно не знает, что делать даже с такими примитивными инструментами, как стамеска или рубанок. В Абруццах они почти не известны. Неграмотных там и теперь около 70 процентов, и для сравнения культурного уровня абруцезского крестьянина с русским, пришлось бы поискать в России какой-нибудь очень глухой, поистине медвежий угол.
Но термин «культура» придется применить здесь с некоторой оговоркой, вкладывая в него лишь представление о внешней, технической культуре – современной цивилизации. Зато внутренняя культура абруцезцев – твердые устои их быта и своеобразной горской этики во много раз выше, чем в других, наиболее цивилизованных местностях Италии. Абруцезцы и жители всей области к югу от них глубоко религиозны, семейственны, честны и, кроме того, монархичны. Именно здесь развивается сейчас возглавленная крупным общественным деятелем Лауро[114] народно-монархическое движение Италии, сходное с нашим не только по имени, но и по своим основным целям.
С Джованни мы познакомились в прошлом году, когда мне приходилось брать его поденно для самых тяжелых работ, которые мы с сыном не могли выполнить[115]. Он невысок, неширок в плечах и, казалось бы, трудно предположить в нем физическую силу, а вместе с тем он легко втащил по крутой тропинке, на высоту в двести метров железную печку в 90 килограммов весом. Долбить же слежавшуюся землю с утра до вечера тяжелым трезубом для него совсем пустяки.