Никола Русский. Италия без Колизея — страница 34 из 38

Но как рассказывал – живо, ярко, увлекательно! Такими же интересными были и его уроки. Планов он не признавал. Никогда их не писал. В класс приходил с томиком Пушкина или Лермонтова. Сам очень любил стихи и прививал эту любовь нам, школьникам.

Больше говорил, чем спрашивал. Слушали его, раскрыв рты, позабыв обо всем на свете, самые хулиганистые ученики.

– Мировой мужик, новый учитель! – оценил наш здоровенный ежегодный второгодник Ерема.

И вскоре свершилось чудо. Ленивый и безразличный ко всему, что касалось учебы Еремей, стал учить русский язык, учить и даже читать стихи!

В 1940 г. с мальчишками нашего 6-го «А» Ширяев поставил на школьной сцене «Бородино». По его рисункам и эскизам всем классом целый месяц готовили декорации, строгали ружья с длинными штыками, клеили кивера и амуницию, а наши матери шили из старья мундиры и белые штаны с лампасами.

Первое представление прошло с большим успехом. Я играл старого служаку. Отвечая на вопрос: «Скажи-ка дядя…?», усаживался на бревно, по настоящему раскуривал трубку, закручивал наклеенный ус и степенно начинал рассказ молодым солдатам о «Людях нашего времени».

Хорошее оформление, необычайные костюмы и оружие тех давних лет, а главное – чудные лермонтовские стихи, приводили в восторг не только юных, но и взрослых зрителей.

Приглашенные на вечер родители, в основном кубанские казаки, для которых тема войны и защиты отечества, всегда была родной и близкой, устроили нам в конце бурную овацию.

По-другому не могло и быть. Как не меняла новая власть имя бывшей станицы на городское – г. Баталпашинск, г. Сулимов, г. Ежово-Черкесск, и наконец, в 39-м – Черкесск, а суть оставалась прежней, казачьей.

В начале лета наше Бородино признали лучшим на смотре детского творчества. Радовались мы, исполнители, те же чувства испытывал и наш художественный руководитель. На большой сцене областного театра, где вручали грамоты, Борис Николаевич благодарил нас и как взрослым, крепко жал руки.

И всё бы ничего, но был за ним один грех. Свою отрешенность от нового строя и неусыпное внимание властей, Ширяев заливал водкой.

Благо в молодой советской стране, недостатка в ней не было. Иногда, на второй или третий день, когда жена уходила на работу, а сам он добраться до магазина уже не мог, подзывал меня, вкладывал в ладонь шесть рублей с мелочью, хлопал по плечу и говорил негромко, хрипя: «Выручай, дядя!».

Просьбу приходилось выполнять.

Однажды отец, заметив мое возвращение с бутылкой в сумке, сказал после: «Очень нехорошо это. Но водка для него единственное лекарство. Без нее ему на ноги не встать. Потому, сынок, помогай!».

Бывало возвращаясь вечером, Ширяев добирался до самой канавы, что отделяла нашу усадьбу от луга, но преодолеть мосток в одну доску сил уже не хватало. Там на траве он сваливался передохнуть.

«Алгебра» быстро находил хозяина, летел к дому, царапался в стекла ширяевских окон.

Выбегала жена, за ней взлохмаченная тетя Клодя, в хвосте плелся Лолик.

Призывали на помощь кого-нибудь из нас. Сообразительный пес вел людей прямо к неподвижному телу.

Взрослые брали Бориса Николаевича под руки и ноги. Начиналась транспортировка на квартиру. Нам с Володей, чаще доставались шляпа и трость. Иногда подбирали спавшие с ног, стоптанные башмаки. Тогда под луной, сквозь большие дыры на носках, серебрились пятки моего учителя.

Вскоре объявились и первые неприятности. Сначала мелкие, после покрупнее. Если в школе опоздания и пропуски уроков как-то прощались, то в учительском институте, где Ширяев преподавал немецкий язык, мириться с этим не стали.

Как раз вышел указ о прогулах и опозданиях. Бориса Николаевича привлекли к суду.

Мой тесть, тогдашний завуч института, уже после, в шестидесятые годы, когда заходила речь о Ширяеве, рассказывал, как тот вел себя на суде.

На вопрос судьи: «Ваше происхождение» – отвечал громко, резко, почти по слогам: «Дво-ря-нин!»

– Ваше образование?

– Дважды высшее. – Московский и Геттингенский университеты!

– Ваше бывшее воинское звание?

– Штабс-капитан!

И так возбужденно и грубо до самого конца судебного заседания. Видимо вопросы и тон, каким судья их задавал по пустяшному делу, только злили и раздражали, прошедшего тюрьмы и лагеря Ширяева.

Несмотря на приговор, ранее определенный указом – 25 процентов зарплаты в пользу государства, Борис Николаевич пить не перестал.

А вскоре и вовсе покинул Черкесск, переехав с семьей в Ставрополь.

Нам, мальчишкам, особенно жаль было расставаться со своим кумиром. Помогли погрузить нехитрые пожитки на школьные дрожки и провожали до самой автостанции.

Там, прощаясь, я сказал: «Кидаете своих гусаров, Борис Николаевич? Хоть фото оставьте на память!»

– Другим старался не оставлять, – ответил он, – но вам подарю! Достал бумажник, вытащил небольшую фотографию и карандашом сделал надпись:

Моим друзьям, моим гусарам,

Потомкам воинов лихих.

Спасибо, Дядя, я не даром

Учил тебя читать стихи!

С уважением Б. Ширяев

Больше мы с ним не виделись, но сам Борис Николаевич, крепко запал мне в душу, а его имя после не раз встречалось на моем жизненном пути.

Прошло совсем немного времени и началась война. Проводили на фронт выпускников-десятиклассников. Из десяти мальчишек того класса в живых осталось только трое. Осенью ушел и наш переросток Еремин, что спрашивал меня на сцене про «Спаленную Москву».

Он так и не вернулся с поля боя. Пропал без вести где-то в Крыму, в грозном 42-м.

А немцы тем летом, упоенные победами, уже покоряли вершины Кавказа.

Но ненадолго. В январе 43-го пришел и мой черед идти под ружье. Я стал красноармейцем. (Слово солдат тогда еще не вошло в обиход – его относили только к завоевателям).

Сформированный в Ставрополе из молодежи края, наш 123-й пехотный полк стоял в городе месяца два. Зима была снежной, холодной. Обогревались в казармах большими железными бочками из-под немецкого бензина.

Как-то добывая дрова в разрушенном здании, я подобрал кусок газеты. (На войне и это Божий дар для самокрутки). Газета была времен оккупации. В самом низу прочитал: «Утро Кавказа». Гл. редактор – Б. Ширяев.

Прошло еще месяца три.

С Кубанских плавней полк перебросили под Харьков. Там догнало меня письмо из дому. Писал отец о тяжкой, скудной и голодной жизни, о родственниках и знакомых, об оставшихся друзьях-одноклассниках, а в самом конце: «О своем учителе больше не спрашивай. Он продался фашистам. В Ставрополе редактировал газету и бежал с немцами на запад. Думаю, не нужна тебе теперь и память о нем».

Отца явно тревожила фотография Ширяева и мои расспросы про него в каждом письме, да еще и с черным штемпелем – «Просмотрено военной цензурой».

Долго еще гремела вторая половина войны, но еще дольше (целых пять лет) после ее окончания, пришлось мне служить «за того парня»[175].

Домой вернулся с солдатским вещевым мешком, да безнадежно забытым, своим восьмилетним образованием.

Но учебу осилил. В середине пятидесятых, уже окончил пединститут и преподавал физику в одной из школ города.

Обзавелся семьей. Как-то жена принесла из школьной библиотеки журнал – «Наука и Религия». Развернула: «Посмотри, может, узнаешь?» Надпись под снимком прикрыла рукой.

С журнальной страницы, из-под военной высокой фуражки, смотрел, чуть прищурив глаза, немецкий офицер.

– А черт его знает!

С тем же вопросом обратилась она к свекрови.

– Ширяев это! – не раздумывая, опознала мать.

Да, то была новая, неожиданная встреча с моим учителем!

Как я сразу не узнал вас, Борис Николаевич?

Видно все эти годы работала пословица: «С глаз долой и из сердца вон!» А может, подвела немецкая форма?

Всматриваюсь в фотографию. Кажется, всё осталось прежним – тот же разворот и гордая посадка головы, удлиненное лицо с тонкими губами, четкие дуги бровей и глубокая морщина между ними. Остались даже неизмененными глаза, с особым, ширяевским прищуром.

Снова, и в который раз, пожалел, что не уберег то, давнее фото. Как бы сейчас пригодилось.

А вот гебисты не выбросили, сохранили! И еще добавили одно. Тут только рассмотрел я нашивку на левом рукаве: «РОА» – Русская Освободительная Армия! Понятно, что власовец.

Тяжко ему было рвать связи с Россией. Хотелось очень хоть одним боком, хоть только названием, но быть вместе с отчизной.

Отшумело полстолетия. Теперь на склоне века и своих лет, на берегах седого Днепра, куда забросила меня судьба под конец жизни, еще одна и видно последняя встреча.

Многое осветила «Неугасимая лампада». Стали понятными жизненные зигзаги и тяжкий, неровный путь ее автора после 17-го года, через жуткие Соловки, через окраины России, через ряды РОА и новые скитания за границей.

Счастье Ширяева, что попал он на острова в числе первых заключенных, когда молодая соловецкая власть делала еще робкие шаги, только училась карать и наказывать. Оттого и дозволялось многое, что запретили позже – и собственный НЭП, с коммерческой столовой и оркестром, и свой театр – «Хлам» и праздники с богослужениями, свободный выход для «каэров»[176] за пределы кремля и даже агитработа в неприступных для других, женбараках.

Но Ширяевых там были единицы, не всякий мог свободно изъясняться на трех иностранных языках, играть на лагерной сцене первых любовников, писать стихи и рассказы в лагерный журнал и перевоспитывать падших женщин.

Основная масса каторжного люду несла свой тяжкий крест – рубила заповедный лес, вязала плоты в ледяной воде, добывала торф, изнывая под комарьем, голодала и умирала, пополняя «Шестнадцатую роту».

Но Борис Николаевич выжил и оставил людям свою книгу. За первый досолженицынский «Архипелаг Гулаг» – спасибо, учитель!