ости.
Встречи и разговоры в салоне КОЛЬЦОВА имели совершенно определенную политическую направленность. Критика существующих порядков в литературе, в общеполитической жизни, в редакции «Правды» – вот что составляло обычную нить общения. Встречи эти происходили и в отсутствие КОЛЬЦОВА, но, когда он бывал дома, направление разговора отнюдь не менялось, а только приобретало большую остроту».
Далее в своих показаниях ЛЕОНТЬЕВА говорит о политически вредной линии в печати, проводившейся КОЛЬЦОВЫМ.
«Быт и нравы группировки и, если можно так сказать, «рабочее кредо» заключались в том, чтобы выкачать, как можно больше денег за то «чтиво» и «очерковую муть», – которую печатали и под которую нельзя было «подкопаться» в политическом смысле.
Такое приспособление вместо единой ясной политической линии проводилось в более широких масштабах КОЛЬЦОВЫМ в «Правде». Исходя из политического применительства, боязни «не попасть в точку», КОЛЬЦОВ пренебрегал многочисленными сигналами о разложении или преступлениях партийной и советской верхушки в целом ряде краев и областей, заявлял мне в нескольких случаях подобного рода, что даже отдаленный намек в фельетоне на ответственность того или иного известного партийного работника за какое-либо безобразие – является недопустимым, отводил удары в самых вопиющих случаях от различных нужных ему или известных людей – на долгое время «Правда» ставилась в положение органа, констатирующего факты такого рода лишь после постановления ЦК или разоблачений НКВД.
Во имя этого политического приспосабливания и боязни собственного провала, фельетонный отдел «Правды» устранялся от критики и на целые кварталы заранее намечался план фельетонов на абстрактные темы, служившие ширмой, отгораживающей газету от реальной жизни. Темы были такие: о любви, о дружбе, о преданности, о долге и прочие.
Все эти темы распределялись между теми же членами группировки, людьми, чей моральный и политический облик крайне мало соответствовал высоким гражданским понятиям, которыми приходилось оперировать».
Сталина компромат заинтересовал, и он оставил на справке резолюцию: «Кольцова вызвать. Ст.»[291].
Среди посетителей кремлевского кабинета Сталина в сентябре – декабре 1938 года Михаил Ефимович не значится. Но нельзя исключить, что Сталин принял Кольцова на своей даче. Вождь также мог поручить побеседовать с Кольцовым кому-то из своих подчиненных: Маленкову, Ежову или Берии. Сегодня неизвестно, состоялся ли предписанный Сталиным вызов Кольцова или Михаила Ефимовича сразу же арестовали.
Направляя Сталину материал на Кольцова, Ежов и Берия преследовали каждый свои цели. Николай Иванович хотел успеть побыстрее расстрелять опасного свидетеля. А Лаврентий Павлович, прекрасно знавший, что дни Ежова на свободе сочтены, собирался, наоборот, плотно поработать с Кольцовым подольше, чтобы использовать его показания против Ежова на будущем следствии. Берия понимал, что вскоре ему придется вести следствие по делу Ежова с заранее предрешенным приговором.
9 января 1939 года Вернадский отметил тяжелые последствия «ежовщины» на Украине: «В Кременчуге – ни одной церкви, в окрестных селах – тоже. Население относится к этому тяжело. В самом городе нет дома, где бы не было арестованных при Ежове. Много арестованных крестьян»[292]. Террор затрагивал рядовых рабочих и крестьян не меньше, чем интеллигенцию и партийно-государственный аппарат. Только мало кто из простых людей вел дневники и писал мемуары. Поэтому и свидетельств о конкретных жертвах среди этих групп населения сохранилось гораздо меньше.
19 января Михаил Пришвин философски заметил: «В народе сейчас, пожалуй, скорее можно найти человека, который предскажет о завтрашнем дне, чем среди ученых.
(Как мы узнали за ½ года, что Ежова уберут: они жили в Кремле, а квартиру старую они… отдали тетке, и та вызвала из-за границы родственников. Наша прислуга, однако, узнала от их прислуги, что Ежова Евгения Соломоновна тетке своей велела: «Не зови родственников, может быть, нам самим еще придется жить».)
Не дожил, не пережил, не прожил еще сколько ему надо, и вот хочется жить, вот какая чудесная показывается ему недожитая жизнь! как вода, чем больше жаждешь, тем больше готов «все отдать за один глоток», так и жизнь: так и жажда жизни приводит к тому, чтобы хоть одну бы еще минутку… и вот тут-то, при последнем напряжении, все перевертывается: там, на том свете, будет истинная жизнь».[293]
Пришвин не сомневался, что Ежов или уже расстрелян, или будет расстрелян в ближайшее время.
Правда, 4 дня спустя Ежов последний раз при жизни был упомянут в газетах в связи с тем, что 21 января 1939 года он вместе со Сталиным сидел в президиуме торжественного собрания по случаю 15-й годовщины смерти Ленина. Была опубликована соответствующая фотография, причем Ежов и Сталин стояли максимально далеко друг от друга – у разных концов. Затем имя Ежова на много десятилетий исчезло из советских средств массовой информации.
23 января 1939 года Вернадский отметил в дневнике: «Сегодня Ежов опять появился в газетах. Это, кажется, наиболее сейчас одиозный человек. Сыграл огромную роль в разрушении начавшейся консолидации. Или [это] ошибочное представление? И причины глубже?
Большое недовольство кругом – развалом. И ясны всем причины – плохой выбор людей. И что не внешние, а бытовые – господствующий «класс» – ниже среднего уровня морально и по деловитости. Все большие достижения – трудом ссыльных-спецпоселенцев»[294].
Между тем все больше стали говорить о новых чистках среди сотрудников НКВД, которые проводил уже Берия. Художник Евгений Евгеньевич Лансере зафиксировал в дневнике 27 января 1939 года свою беседу с писателем Алексеем Николаевичем Толстым: «Был у А.Н. Толстого. <Говорили> о вредительстве, о расстрелах чекистов в Л[енинграде], о пытках там. Засоренность аппарата, Ежов не справился»[295]. В народ продвигалась версия о том, что репрессии достигли такого размаха из-за засоренности аппарата НКВД врагами народа. Ежов еще таковым официально не считался, раз его имя, пусть изредка, продолжали упоминать в газетах.
Неурядицы преследовали Ежова и в личной жизни. По утверждению Хрущёва, к концу жизни Николай Иванович стал законченным наркоманом. Похоже, врагов он видел уже повсюду. Его жена, в мае 1938 года уволенная из редакции журнала «СССР на стройке», впала в депрессию. В октябре 1938 года Евгения Соломоновна Хаютина была направлена в подмосковный санаторий с диагнозом «астено-депрессивное состояние (циклотемия?)»[296].
17 ноября Евгения написала Сталину: «Умоляю Вас, товарищ Сталин, прочесть это письмо. Я все время не решалась Вам написать, но более нет сил. Меня лечат профессора, но какой толк из этого, если меня сжигает мысль о Вашем недоверии ко мне. Клянусь Вам моей старухой матерью, которую я люблю, Наташей, всем самым дорогим мне и близким, что я до последних двух лет ни с одним врагом народа, которых я встречала, никогда ни одного слова о политике не произносила, а в последние 2 года, как все честные советские люди ругала всю эту мерзостную банду, а они поддакивали. Что касается моей жизни у Аркусов (речь идет о заместителе председателя правления Госбанка СССР Григории Моисеевиче Аркусе, собутыльнике Ежова, и его жене. Г.М. Аркус был расстрелян 4 сентября 1936 года как троцкист и реабилитирован в 1958 году. Сталин указывал на связь Евгении с Аркусами и порекомендовал ему развестись с ней. – Б.С.) это было в 1927 г.), то я вспомнила нескольких человек, которые могут подтвердить, что я жила у них недели полторы, а потом поехала в пансион. Если бы они мне понравились, я бы не уехала от них. Факт тот, что я, узнав, что жену Аркуса (бывш.) посылают за границу на работу, помня впечатление, произведенное на меня, сказала Николаю Ивановичу об этом, он проверил эти факты и распорядился отнять у нее заграничный паспорт.
Я не могу задерживать Ваше внимание, поручите кому-нибудь из товарищей поговорить со мной. Я фактами из моей жизни докажу мое отношение к врагам народа, тогда еще не разоблаченным.
Товарищ Сталин, дорогой, любимый, да, да, пусть я опорочена, оклеветана, но Вы для меня и дорогой и любимый, как для всех людей, которым Вы верите. Пусть у меня отнимут свободу, жизнь, я все это приму, но вот права любить Вас я не отдам, как это сделает каждый, кто любит страну и партию. Я клянусь Вам еще раз людьми, жизнью, счастьем близких и дорогих мне людей, что я никогда ничего не делала такого, что политически могло бы меня опорочить.
В личной жизни были ошибки, о которых я могла бы Вам рассказать и все из-за ревности. Но это уж личное. Как мне не выносимо тяжело, товарищ Сталин, какие врачи могут вылечить эти вздернутые нервы от многих лет бессонницы, этот воспаленный мозг, эту глубочайшую душевную боль, от которой не знаешь куда бежать. А умереть не имею права. Вот и живу только мыслью о том, что я честна перед страной и Вами.
У меня ощущение живого трупа. Что делать?
Простите меня за письмо, да и пишу я лежа.
Простите, я не могла больше молчать.
Е. Ежова»[297].
Сталин на этот крик души не ответил.
21 ноября 1938 года Евгения Соломоновна умерла в подмосковном санатории. Акт вскрытия гласил: «Труп женщины 34 лет, среднего роста, правильного телосложения, хорошего питания». Причина смерти – отравление люминалом. По официальной версии, это было самоубийство[298]. Но после последовавшего через три дня падения «железного наркома» распространялись упорные слухи о том, что Ежов сам отравил жену, опасаясь разоблачений своих преступлений. На следствии Николая Ивановича даже заставили в этом признаться. Однако верится в подобное с трудом. Особенно если прочесть одно из последних писем Евгении Соломоновны, сохранившееся в деле Ежова: «Колюшенька! Очень тебя прошу, настаиваю проверить всю мою жизнь, всю меня… Я не могу примириться с мыслью о том, что меня подозревают в двурушничестве, в каких-то не содеянных преступлениях»