Николай Гумилев глазами сына — страница 18 из 110

«Ночные пляски», встреченные ханжеским брюзжанием респектабельной прессы, прошли на сцене несколько раз.

1 января открылась выставка художников «Салон-1909», организованная Сергеем Маковским в бывшем Меньшиковском дворце. Сергей Константинович Маковский, великолепный знаток новой европейской и российской живописи, был поклонником группы «мира искусства». Его регулярно появлявшиеся статьи из цикла «Страницы художественной критики» пользовались серьезным успехом. Он был старше Гумилева на двенадцать лет, но во внешнем облике между ними было много общего. Оба носили короткую стрижку, оба очень заботились о своем костюме. Обоих считали эстетами. Встретившись на вернисаже, они оба быстро нашли тему, интересную и тому и другому.

Маковский посетовал, что прекратился журнал «Мир искусства», который был действительно первым художественным журналом в России. Очень нужно какое-то серьезное издание, которое делилось бы современными веяниями в искусстве. Гумилев добавил, что оно не должно быть чисто художественным, необходим большой литературный отдел, который, несомненно, привлечет публику.

Они пришли к общему мнению и остались довольны беседой. В следующую встречу Николай Степанович подарил Маковскому свои «Романтические цветы», получив от него второй томик «Страниц художественной критики». Гумилев восторженно отозвался о недавно напечатанных «Тихих песнях» Анненского. Выяснилось, что Маковский не догадался, кому принадлежит псевдоним, под которым они напечатаны: «Ник-То».

Вскоре произошло его знакомство с Анненским, и так решился вопрос о новом журнале, который получил название «Аполлон». Гумилев настолько увлекся идеей этого журнала, что Маковскому казалось: сама судьба послала ему такого помощника. Образовался кружок, впоследствии именуемый «Молодой редакцией». Душой его был Гумилев.

В начале января он поехал в Слепнево, предупредив тетушку телеграммой. На станции Подобино его ждали санки. Был морозный, солнечный день, снег сверкал и искрился. Бородатый кучер охотно рассказывал, что в этом году зайцев видимо-невидимо, все молодые яблони в саду погрызли.

В усадьбе гостя ждали его двоюродные племянницы — Оля и Маша. Обе они были чрезвычайно милы, в особенности старшая, Маша — высокая, тоненькая блондинка с тонкими чертами лица, скромная и женственная, с очаровательной улыбкой, — пленила Гумилева. От нее словно исходил свет идеальной чистоты.

По вечерам в гостиной он рассказывал девушкам о Париже, о высоких Кавказских горах и, конечно, о Греции, о Египте. Читал свои стихи. Больше всего им нравился «Жираф»:

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд

И руки особенно тонки, колени обняв.

Послушай: далёко, далёко, на озере Чад

            Изысканный бродит жираф.

Глаза Маши наполнялись слезами, когда он доходил до последней строфы:

…И как я тебе расскажу про тропический сад,

Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…

Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад

             Изысканный бродит жираф.

Странная робость охватывала самого поэта, и он замолкал, сидя на полу перед топящейся печкой, помешивая угли кочергой. Красное пламя отражалось в его слегка раскосых глазах, и он походил на кочевника-монгола у одинокого костра в степи.

Настала пора прощаться. Николай Степанович обещал непременно приехать будущим летом. В Петербург он возвратился в приподнятом настроении. Однако началась городская суета, и постепенно Слепнево стало казаться волшебным сном.

Ранней весной 1909 года на лекцию в Академию художеств собрались поэты: Алексей Толстой, томный Михаил Кузмин с Сергеем Поздняковым, тогдашним своим возлюбленным, массивный Максимилиан Волошин с бронзовыми кудрями и такой же волнистой бородой, похожий на Зевса. Были еще Гумилев и начинающая поэтесса Елизавета Дмитриева, полная, невысокая, прихрамывающая девушка. После лекции небольшая компания решила поужинать в ресторане «Вена».

Гумилев вспомнил, что с Дмитриевой они встречались в Париже, в мастерской художника Себастьяна Гуревича, почти два года назад. Тогда его поразили темные пронзительные глаза на ее некрасивом лице.

Дмитриева слушала лекции в Сорбонне и, как оказалось, была хорошо знакома с Андреем Белым, Вячеславом Ивановым, Максимилианом Волошиным, встречалась и с Анненским. Заговорили о стихах, Николай Степанович прочел, подчеркивая ударения:

Откуда я пришел, не знаю…

Не знаю я, куда уйду,

Когда победно отблистаю

В моем сверкающем саду.

(«Credo»)

На следующий вечер гуляли по Монмартру втроем с Гуревичем и зашли в маленькое ночное кафе. Девочка-цветочница продавала гвоздики, Гумилев купил букетик Елизавете Ивановне. Для нее все это было внове: ресторан, цветы. Пили легкое красное вино, у нее слегка кружилась голова.

Через день Гумилев уехал в Нормандию. Встретились они лишь через два года в Петербурге.

В ресторане заговорили об Африке, и, выслушав рассказ Гумилева, Дмитриева сказала очень серьезно:

— Не надо убивать крокодилов.

— Она всегда так говорит? — осведомился он у Волошина.

— Да, всегда.

В «Сатириконе» двумя годами позже будет напечатано стихотворение, не имеющее заглавия:

Когда я был влюблен (а я влюблен

Всегда — в идею, женщину иль запах)…

Может быть, эти строки навеяны историей с Елизаветой Дмитриевой, которая в своей «Исповеди» написала: «Мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это „встреча“. Это была молодая, звонкая страсть».

В конце жизни Дмитриева составила свою «Автобиографию», оконченную в 1927 году. Из нее мы узнаем, что выросла Елизавета Ивановна в небогатой дворянской семье — «много традиций, мечтаний о прошлом и беспомощность в настоящем». Отец ее был по матери шведом, мать по отцу — украинкой, старшая сестра Дмитриевой умерла в 24 года, очень трагично. Сама она младшая, «очень болезненная, с 7 до 16 лет почти все время лежала — туберкулез и костей, и легких». На память об этом осталась хромота.

«Мое первое воспоминание о жизни, — пишет Дмитриева, — возвращение к жизни после многочасового обморока — наклоненное лицо мамы с янтарными глазами и колокольный звон… На дворе был август с желтыми листьями и красными яблоками. Какое сладостное чувство земной неволи!»

Долгие годы прикованная к кровати, Дмитриева больше всего полюбила длинные ночи и красную лампадку у Божьей Матери Всех Скорбящих. «А бабушка заставляла ночью целовать образ Целителя Пантелеймона и говорить: „Младенец Пантелей, исцели младенца Елисавету“. И я думала, что если мы оба младенцы, то он лучше меня поймет».

В детстве девушка мечтала стать святой, а ее любимым героем был Дон Кихот. Другой образ, который она носила в сердце, — Прекрасная Дама, Дульсинея Тобосская. Она рано оценила Гофмана, а потом, начав писать стихи, «прошла через Бальмонта».

В дневнике М. Волошина сохранился записанный им в Коктебеле летом 1909 года рассказ Дмитриевой о ее детстве. Она вспоминает, что долго находилась под влиянием своего брата, романтика, который десяти лет от роду бежал в Америку, украв деньги у отца и оставив ему записку; его изловили в Новгороде. Это был необычный мальчик: его одолевали мысли о вечной борьбе Бога и дьявола, в которой верх берет дьявол, а с сестры он взял слово, что та выйдет замуж в шестнадцать лет и что у нее будет ровно 24 человека детей.

Ей было тринадцать лет, когда в ее жизнь вошел человек, имя которого у Волошина не названо: теософ, поборник оккультизма и, кажется, сладострастник — он домогался любви подростка, а его жена устраивала Лизе дикие сцены ревности. Атмосфера в доме была из-за этого патологического романа ужасная: «Все были против меня, и я не знала, что делать. У меня было сознание, что у меня не было детства, и невозможность любви».

Когда они увиделись с Гумилевым в Петербурге, у Дмитриевой был жених, Всеволод Васильев, отбывавший воинскую повинность; и было сильное чувство к Волошину, перед которым она благоговела. Но все это куда-то отодвинулось, а остался Гумилев, жизнь «вместе и друг для друга… Те минуты, которые я была с ним, я ни о чем не помнила, а потом плакала у себя дома, металась, не знала…». Так она пишет в «Исповеди».

Николай Степанович постепенно перезнакомил Маковского со всеми своими друзьями: А. Толстым, П. Потемкиным, С. Ауслендером. 4 марта, пригласив Маковского, всей компанией они отправились к И. Ф. Анненскому.

Говорили о журнале. Замысел его Маковский вынашивал давно. Еще 24 ноября 1908 года он писал А. Бенуа: «Речь идет действительно о „нашем“ будущем журнале. Между прочим — нравится ли вам название сборника „Акрополь“? В прошлый вечер, после Вашего ухода, почему-то все решили, что лучше не придумаешь — звучит гордо и всю Грецию обнимает, без подчеркивания „Аполлона“, современный лик которого в достаточной мере смутен, как оказалось, даже для создателей его». Но родился в итоге все-таки «Аполлон».

К тому времени, как Маковский с молодежью появились у Анненского, дело с журналом считалось решенным, хотя названия еще не определили. Гумилев писал Брюсову в конце февраля 1909 года: «Новых стихов я сейчас не посылаю, потому что большая часть их появится в альманахе „Акрополь“».

Анненский с самого начала серьезно отнесся к этой затее. Он не примыкал ни к каким литературным группам и школам, но давно думал об издании, близком ему по духу. Обсудили программу журнала. Маковский просил Анненского направлять его редакторскую деятельность. Тут же было решено не затягивать организационный период и уже через месяц-другой провести заседание альманаха.

В это время на выставке, проходившей в доме Армянской церкви, куда почти случайно забрел А. Толстой, появился портрет Гумилева работы Делла-Вос-Кардовской. Удивленный Толстой поехал к своему другу в Царское Село сообщить ему об этом. Гумилев остался равнодушен, но вот к возникшей у Толстого идее стихотворного альманаха «Речь» проникся горячей симпатией. Решили просить стихи у Анненского, дали в газете «Речь» объявление и о новом журнале, который назвали «Остров», причем указывалось, что во главе его стоят Н. Гумилев, М. Кузмин, П. Потемкин, Ал. Толстой и даже К. Бальмонт.