Николай Гумилев глазами сына — страница 39 из 110

растерянные в момент заряжания, сосредоточенные в момент выстрела. Невысокий, пожилой офицер, странно вытянув руку, стрелял в меня из револьвера. Этот звук выделялся каким-то дискантом среди остальных. Два всадника вскочили, чтобы преградить мне дорогу. Я выхватил шашку, они замялись. Может быть, они просто побоялись, что их подстрелят свои же товарищи.

Все это в ту минуту я запомнил лишь зрительной и слуховой памятью, осознал же это много позже. Тогда я только придерживал лошадь и бормотал молитву Богородице, тут же мною сочиненную и сразу забытую по миновании опасности».

Позже Николай Степанович говорил, что храбрость в том и заключается, чтобы подавлять страх и делать то, что надо. Ничего не боящийся казак Кузьма Крючков, которого восхваляли плакаты, не храбрец, а чурбан. Бой — это умение справиться со страхом.

Письмо Лозинскому 1 ноября Николай Степанович начинает так:

«Пишу тебе уже ветераном, много раз побывавшим в разведках, много раз обстрелянным и теперь отдыхающим в зловонной ковенской чайной. Все, что ты читал о боях под Владиславовом и о последующем наступлении, я видел своими глазами и во всем принимал посильное участие. Дежурил в обстреливаем[ом] Владиславове, ходил в атаку (увы, отбитую орудийным огнем), мерз в сторожевом охраненьи, ночью срывался с места, заслыша ворчанье подкравшегося пулемета, и опивался сливками, объедался курятиной, гусятиной, свининой, будучи дозорным при следованьи отряда по Германии. В общем, я могу сказать, что это лучшее время моей жизни. Оно несколько напоминает мои абиссинские эскапады, но менее лирично и волнует гораздо больше. Почти каждый день быть под выстрелами, слышать визг шрапнели, щелканье винтовок, направленных на тебя, — я думаю, такое наслаждение испытывает закоренелый пьяница перед бутылкой очень старого, крепкого коньяка. Однако бывает и реакция, и минута затишья — в то же время минута усталости и скуки».

В боях под Владиславлем лейб-гвардии уланский полк был в составе 25-й гвардейской кавалерийской дивизии, входившей в конницу хана Нахичеванского. Но осенью дивизия была придана гвардейскому конному корпусу генерала фон Гилленшмидта и в декабре вела бои юго-западнее Варшавы в районе Петракова. В начале января 1915 года дивизию перебросили на Неман, где наша пехота прорвала на широком участке позиции противника, а кавалерия, продвинувшись до Сувалок, шесть суток бродила по немецким тылам, захватывая обозы, пленных и подрывая железные дороги.

Как-то холодной декабрьской ночью офицер вызвал из взвода десять добровольцев-охотников участвовать в пешей, очень опасной, по его словам, разведке, а возможно, и захвате «языка». В числе вызвавшихся был и улан Гумилев. Предстояло пробраться в деревню, похоже, занятую противником. Луна то и дело скрывалась за тучами. Разведчики, согнувшись, пробежали по канаве вдоль деревни и у околицы остановились. Дальше пошли только двое: Гумилев и Чичагов, унтер-офицер из запасных, вежливый мелкий служащий, а на войне — один из храбрейших в эскадроне. Они двинулись по разным сторонам улицы, договорившись возвращаться по легкому свистку. Осторожно, короткими перебежками Гумилев пробирался от дома к дому; шагах в пятнадцати мелькала фигура напарника. Вспоминалось, как, бывало, в Слепневе играли в палочку-выручалочку: то же веселое чувство опасности, то же умение подкрасться и прятаться.

При свете луны Гумилев увидел в конце деревни линию немецких окопов и сразу определил их длину и расположение. В этот момент перед ним появилась человеческая фигура — Гумилев напоролся на немецкого часового. Стрелять было нельзя, и он бросился вперед со штыком. Фигура исчезла, тут же сбоку, рядом прогремел оглушительный винтовочный выстрел, пуля чиркнула у самого лица. Гумилев побежал обратно, к своему отряду, преследуемый выстрелами из окон. Он знал, что ночная стрельба не очень опасна, и вскоре уже был за околицей. Чичагов оказался рядом. Были доложены результаты разведки, оказавшиеся очень важными.

За эту ночную разведку Гумилев был награжден Георгиевским крестом 4-й степени, а 15 января «за отличие в делах против германцев» произведен в младшие унтер-офицеры.

В конце января он получил командировку в Петроград. Собравшиеся в «Аполлоне» друзья — Лозинский, Маковский, Георгий Иванов, Городецкий — поздравляли Гумилева с орденом, хвалили его репортажи в «Биржевых новостях», расспрашивали о буднях фронта. Представление о фронте у них было самое расплывчатое. Вспоминая те дни, С. Маковский писал: «Наступило лето 1914 года. Война. Большинство аполлоновцев было мобилизовано, но почти все призванные, надев военную форму, продолжали работать по-прежнему, как-то „устроились“ в тылу. Это не мешало им писать стихи о войне» — ходульные, как у Игоря Северянина:

Когда Отечество в огне

И нет воды — лей кровь как воду…

Благословение народу,

Благословение войне!

Или как у Федора Сологуба:

Да здравствует Россия,

Великая страна,

Да здравствует Россия,

Да славится она!

Или как у Сергея Маковского:

Да будет! Венгра и тевтона

Сметут крылатые знамена

Ивановских богатырей,

И ты воскреснешь, Русь… И скоро

От заповедного Босфора

До грани северных морей,

Все озаряя мирной славой,

Соединит орел двуглавый.

А Сергей Городецкий предпочитал псевдонародный речитатив:

Но не страшно бабьему

Сердцу моему,

Опояшусь саблею

И ружье возьму.

Выйду я на ворога,

Выйду не одна.

Каждой любо-дорого

Биться, коль война.

Читая такое, Гумилев испытывал чувство брезгливости: неужели поэты сами не чувствовали фальши?

По случаю приезда Гумилева в «Бродячей собаке» было организовано его чествование.

Войдя в подвал, увидев знакомые стены и своды, Гумилев испытал странное чувство: он — известный поэт, вождь акмеизма, на нем фрак, крахмальная сорочка, яркий галстук. Но он же — унтер-офицер уланского полка, который всего три дня назад лежал, замерзая, в воронке от снаряда и палил из винтовки по немецкой цепи. Презрительно и холодно смотрел он на восторженно его приветствующую публику. Просили читать. Гумилев вышел к маленькой эстраде:

Есть так много жизней достойных,

Но одна лишь достойна смерть.

Лишь под пулями в рвах спокойных

Веришь в знамя Господне, твердь.

И за это знаешь так ясно,

Что в единственный, строгий час,

В час, когда, словно облак красный,

Милый день уплывет из глаз.

Свод небесный будет раздвинут

Пред душою, и душу ту

Белоснежные кони ринут

В ослепительную высоту.

(«Смерть»)

Он замолчал. Казалось, он впрямь видел белоснежных коней, несущих его душу на небеса. Дамы с обожанием смотрели на поэта-воина, просили читать еще. И он читал — много, охотно.

Чествование Гумилева затянулось, последний поезд в Царское давно ушел, и Георгий Иванов пригласил друга переночевать у него. В тихой квартире они еще некоторое время посидели у стола, покурили. Гумилев перелистал томик Блока «Ночные часы». Утром простились. Гумилев возвращался в свой эскадрон. И все пошло сначала — разъезды, обстрелы, запах конского пота, постоянное чувство опасности.

Полк стоял в районе Пинска. На фронте наступило временное затишье, уланы отсыпались в халупах, офицеры устраивали пирушки, приглашая Гумилева и Чичагова: оба они были дворяне, храбрые разведчики, георгиевские кавалеры. Иногда Гумилев писал шуточные мадригалы своим товарищам или сестрам милосердия:

Как гурия в магометанском

Эдеме, розах и шелку,

Так вы в лейб-гвардии уланском

Ея Величества полку.

(«Мадригал полковой даме»)

Но вот немцы перешли в наступление, тесня наши войска. Кавалерийские части получили задание проводить разведку и беспокоить противника рейдами по его тылам.

Для наблюдения за противником уланы залегли в снегу на опушке березового леса. Впереди мутно белело чуть всхолмленное поле, оттуда слышались отдаленные голоса, иногда короткие пулеметные очереди. Лежа на спине, Гумилев смотрел на мерцающие в темном морозном небе звезды. Если слегка прищурить глаза, то между звездами протягивались золотые нити, и тогда он строил по ним геометрический чертеж, похожий не то на развернутый свиток кабалы, не то на затканный золотом ковер: какие-то мечи, кресты и чаши. Наконец явственно обрисовывались небесные звери. Вот Большая Медведица, опустив морду, принюхивается к следу. Вот Скорпион шевелит хвостом, ища, кого бы ужалить.

Гумилева охватил мистический ужас: вдруг небесные звери посмотрят вниз, и тогда Земля сразу обратится в кусок матово-белого льда. Пережитое в ту ночь чувство поэт позднее выразил в стихотворении «Звездный ужас»:

Горе! Горе! Страх, петля и яма

Для того, кто на земле родился,

Потому что столькими очами

На него взирает с неба черный

И его высматривает тайны.

Зимой военные дороги становятся во много раз труднее. В «Записках кавалериста» Гумилев писал: «Мы ехали всю ночь на рысях, потому что нам надо было сделать до рассвета пятьдесят верст, чтобы оборонять местечко К. на узле шоссейных дорог. Что это была за ночь! Люди засыпали в седлах, и никем не управляемые лошади выбегали вперед, так что сплошь и рядом приходилось просыпаться в чужом эскадроне.

Низко нависшие ветви хлестали по глазам и сбрасывали с головы фуражку… Несколько часов подряд мы скакали лесом. В тишине, разбиваемой только стуком копыт да храпом коней, явственно слышался отдаленный волчий вой. Иногда, чуя волка, лошади начинали дрожать всем телом и становились на дыбы. Эта ночь, этот лес, эта нескончаемая белая дорога казались мне сном, от которого невозможно проснуться. И все же чувство странного торжества переполняло мое сознание. Вот мы, такие голодные, измученные, замерзающие, только что выйдя из боя, едем навстречу новому бою, потому что нас принуждает к этому дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его. И в такт лошадиной рыси в моем уме плясали ритмические строки: