Николай Гумилев глазами сына — страница 48 из 110

ная фигура трагедии, именно с ней связаны все основные коллизии. Безвольная, неопытная, она, однако, наделена страстью, покоряющей и Трапезондского царя, и поэта Имра. Зоя невольно губит всех, кто с ней соприкасается, точно бы она и есть отравленная туника.

В трагедии «Гондла» прообразом Леры служила Лариса Рейснер, а поэта — сам автор. В «Отравленной тунике» узнаваемых прототипов нет. Несомненно одно: ни Зоя, ни Феодора не имеют ничего общего с Синей звездой — Еленой Дибуше. Здесь девушка, почти ребенок, соблазненная сильным, опытным мужчиной, скорее напомнит биографам поэта об Анне Энгельгардт. Многие черты характера Имра заставляют предполагать, что это один из автопортретов Гумилева, но в трагедии к прототипу скорее ближе Трапезондский царь: гордый, честный и всепрощающий. Для него прошли времена юношеской бравады и максимализма, теперь ему присуще глубокое понимание человеческих поступков: победа требует самопожертвования во имя любви как проявления величия духа.

Вот как рассказывает Евнух о самоубийстве Трапезондского царя:

Мой спутник встал на страшной высоте

Лицом на юг,

Позолоченный солнцем, как некий дух, и начал говорить.

Я слушал, уцепившись за перила.

Он говорил о том, что этот город —

И зданья, и дворцы, и мостовые,

Все как слова, желанья и раздумья,

Которые владеют человеком,

Наследие живым от мертвецов;

Что два есть мира, меж собой неравных:

В одном, обширном. — гении, герои,

Вселенные исполнившие славой,

А в малом — мы, их жалкие потомки,

Необходимости рабы и рока.

Потом сказал, что умереть не страшно,

Раз умерли Геракл и Юлий Цезарь,

Раз умерли Мария и Христос,

И вдруг, произнеся Христово имя.

Ступил вперед, за край стены, где воздух

Пронизан был полуденным пыланьем…

И показалось мне, что он стоит

Над бездной, победив земную тяжесть…

В смятенье страшном я закрыл глаза

На миг один, на половину мига,

Когда же вновь открыл их, пред собой —

О горе! — никого я не увидел.

6 января 1918 года военный агент в Англии генерал Ермолов сообщил Занкевичу о просьбе генерала Бичерахова с персидского фронта «прислать в его распоряжение 26 русских офицеров желающих — из них 16 кавалеристов, 8 пехотных и 2 артиллериста… Отправка должна состояться 15 января нового ст., причем офицеры должны быть снабжены теплой одеждой. Мы предлагаем выдать им содержание на 4 месяца и некоторую сумму… Но этот вопрос мы не решили».

Узнав о запросе Ермолова, Николай Степанович подал Занкевичу рапорт: «Согласно телеграмме № 1459 генерала Ермолова ходатайствую о назначении меня на Персидский фронт». 10 января Занкевич телеграфировал Ермолову: «Усиленно ходатайствую о зачислении на вакансию, а если таковые уже разобраны, то исходатайствовании таковой перед Английским правительством для прапорщика Гумилева 5-го Александрийского полка для направления его в качестве кавалериста в Персию в ближайшем будущем. Прапорщик Гумилев — отличный офицер, награжден двумя георгиевскими крестами и с начала войны служит в строю. Знает английский язык. О результатах телеграфируйте, обеспечьте ему проезд в Англию».

Через три дня пришел ответ: «Прапорщик Гумилев может быть командирован с нашими офицерами в Месопотамию в распоряжение генерала Бичерахова. Для чего надлежит немедленно командировать его в Лондон без задержки, т. к. 16 или 17 января н.с. офицеры должны выехать сюда… Если прапорщик Гумилев будет вами командирован, то все довольствие он должен получить от вас, ибо я не имею возможности выдать ему эти деньги».

16 января Гумилев получил предписание коменданта Парижа отправиться в распоряжение генерала Ермолова и 21 января прибыл в Лондон. Утром 23 января он уже был в Тыловом управлении со всеми нужными бумагами.

Все последние дни на душе было муторно: постоянное напряженное ожидание решения его судьбы вконец утомило Гумилева. Неужели и теперь что-то помешает его поездке в Персию, о которой он так давно мечтал? Пожалуй, теперь, когда Россия вышла из войны, боевые действия в Месопотамии его перестали интересовать. Однако хотелось увидеть Персию, страну философов, поэтов и художников. В Париже, ожидая командировки, он написал три стихотворения: «Персидская миниатюра», «Подражание персидскому» и «Пьяный дервиш», даже снабдив их собственными рисунками. Однако выяснилось, что у Ермолова денег для Гумилева нет, а англичане полагали, что отсутствие денег равноценно отсутствию рекомендации. Так что предстояло ехать обратно в Париж или — первым пароходом — в Россию.

Занкевич, извещенный Гумилевым, пытался помочь: опять телеграммой просил Ермолова ходатайствовать перед англичанами, просил и военного агента во Франции графа Игнатьева выхлопотать деньги у французского правительства на свое имя. Но успеха это не принесло.

Поселившись в дешевой гостинице, Николай Степанович по целым дням не выходил из дому: работал над «Отравленной туникой», обдумывал план большой книги по теории стихосложения, которую хотел назвать «Теория интегральной поэзии», написал стихотворение «Франция», точно навсегда прощаясь со страной, где столько прожил.

Иногда по вечерам он заходил к Анрепу, обсуждал планы на будущее, которое виделось в густом тумане. Он даже пытался подыскать какую-нибудь службу, обратился в канцелярию военного агента, откуда ему прислали опросный бланк. Однако никакой специальности у него в общем-то не было. А полученное жалованье быстро таяло, и надо было принимать какое-то решение.

Возможности были немногочисленны: иностранный легион, где предстояло воевать за английские колонии, или возвращение на родину, где хаос и беззаконие. Для Гумилева выбор был ясен. Он стал собираться в дорогу.

У него накопилось порядочно вещей: книги, картины, альбомы стихов, черновики. Все это он оставил на хранение Анрепу, полагая, что революция в России продлится полгода-год, а потом все успокоится и он сможет приехать за вещами. Анреп попытался отговорить Гумилева, но, зная характер Николая Степановича, махнул рукой. Попросил передать Анне Андреевне старинную монету с барельефом Александра Македонского и крепко пожал отъезжающему руку.

4 апреля, оформив документы, поэт сел на пароход, идущий через Норвегию в Мурманск. Знакомые офицеры на прощанье подарили ему серую кепку из модного магазина, чтобы бывший прапорщик имел вполне «пролетарский вид».

В маленькой каюте, кроме Гумилева, было еще два пассажира. Ехал поэт Гарднер, тот самый, на стихи которого Николай Степанович писал рецензию в «Аполлоне» пять лет назад. Полное имя молодого поэта было Вадим де Пайва-Перейра Гарднер, его отец был американцем, а мать русской. Гарднер очень обрадовался встрече с мэтром акмеизма, всячески выказывая свое почтение. Во время войны он служил в лондонском комитете по снабжению союзных армий, а теперь решил вернуться в Россию.

Вторым в каюте был инженер-путеец Лавров, увлекавшийся ассирийской клинописью и по целым часам обсуждавший с Гумилевым эпос о Гильгамеше.

Иногда на палубе завязывались яростные споры с солдатами из экспедиционного корпуса, возвращавшимися на родину. Пахло дракой, и Гумилеву с Гарднером едва удавалось успокаивать спорщиков.

Плавание было опасным. В море, кроме массивных айсбергов, плавали мины, сновали немецкие подводные лодки. Для защиты от них транспорт сопровождали три английских эскадренных миноносца.

В этом плавании сложились стихи о жизни, которая, казалось Гумилеву, складывается нескладно до нелепости:

Я не прожил, я протомился

Половину жизни земной,

И, Господь, вот Ты мне явился

Невозможной такой мечтой.

Не стоило и загадывать, что впереди.

С этой тихой и грустной думой

Как-нибудь я жизнь дотяну.

А о будущей Ты подумай,

Я и так погубил одну.

(«Я не прожил, я протомился…»)

Меж тем письмо Анны Энгельгардт, которое Гумилев так никогда и не прочел, уже который месяц блуждало по Англии и Франции в поисках адресата. Вот оно:

«Коля, милый, я написала тебе несколько писем, телеграмму, но возможно, ты ничего не получил. Знаешь, я перепутала адрес (вернее, он был перепутан в твоей последней телеграмме) и, только получив твое последнее письмо от 14 сен., узнала, что он совсем другой! Досадно, ведь письмо к тебе идет безбожно долго, чуть ли не 2–3 месяца.

Грустно писать, зная, что письмо придет чуть ли не через год. Я прямо в отчаянье от такой задержки! Милый, уже ½года, что мы в разлуке. Мне иногда кажется, что это навсегда! Звать тебя сюда, Коля, настаивать, чтобы ты приехал, я не могу и не хочу. Это было бы слишком эгоистично. Ты знаешь, здесь в Петербурге сейчас гадко, скучно, все куда-то убегают… А там, в Париже, вероятно, жизнь иная — у тебя интересное дело, милые друзья, твоя коллекция картин, нет той грубости и разрухи, кот. царят здесь. Мне бесконечно хочется тебя видеть, я по-прежнему люблю тебя, но лучше тебе быть там, где приятно и где к тебе хорошо относятся. Может быть, война скоро окончательно кончится и тогда ты и так приедешь или, может быть, сможешь приехать сюда ненадолго. Я боюсь и мне больно будет видеть твое раскаянье, если ты приедешь сейчас сюда ради меня, потому что здесь, действительно, тяжело жить! Ты зовешь меня, ты милый! Но я боюсь ехать одна в такой дальний путь и в настоящее время, м.б., раньше бы и поехала, теперь же так трудно ездить вообще, а тем более так далеко <…>. Ах, Коля, Коля, я люблю тебя, часто думаю о тебе и мне не верится, что мы когда-нибудь будем опять вместе! Я люблю только тебя одного и никого больше полюбить не в силах, я не знаю, как ты! Правда, Коля, мы были друзьями, я стараюсь не слишком часто огорчать тебя, т. ч. враждебного чувства ты не должен иметь ко мне? — Я знаю твою ветреность, возможно что ты иногда забываешь меня!