Николай Гумилев глазами сына — страница 52 из 110

Однажды кто-то принес на заседание редакционной коллегии «Всемирной литературы» парижскую газету «Последние новости» со статьей уже эмигрировавшего Мережковского «Открытое письмо Уэллсу». Забыв, как он лебезил перед Максимом Горьким, униженно прося переиздать, для гонорара, его романы, теперь Мережковский писал: «Горький будто бы спасает русскую культуру от большевистского варварства. Я одно время сам думал так, сам был обманут, как вы. Но когда испытал на себе, что значит „спасение“ Горького, то бежал из России. Я предпочитал быть пойманным и расстрелянным, чем так спастись.

Знаете ли, мистер Уэллс, какой ценой „спасает“ Горький? Ценой оподления.

Нет, мистер Уэллс, простите меня, но ваш друг Горький — не лучше, а хуже всех большевиков, хуже Ленина и Троцкого. Те убивают тело, а этот убивает и растлевает души. Во всем, что вы говорите о большевиках, узнаю Горького».

«Письмо» возмутило сотрудников «Всемирной литературы». Гумилев, «железный человек», как называли его в шутку за непоколебимую защиту достоинства писателя, был оскорблен смертельно. Ведь получалось, что Горький «оподлил» всех, кто с ним сотрудничал. Что все они — голодные, гонимые властями писатели — стали подлецами только потому, что пытаются сохранить русскую культуру.

Он тут же подготовил ответ в газету «Последние новости» от имени коллегии издательства: «В зарубежной прессе не раз появлялись выпады против издательства „Всемирная литература“. Говорилось только о невежестве сотрудников и неблаговидной политической роли, которую они играют. Относительно первого, конечно, говорить не приходится. Люди, которые огулом называют невежественными несколько десятков профессоров, академиков и писателей, насчитывающих ряд томов, не заслуживают, чтобы с ними говорили. Второй выпад мог бы считаться серьезнее, если бы не был основан на недоразумении.

„Всемирная литература“ — издательство не политическое. Его ответственный перед властью руководитель Максим Горький добился в этом отношении полной свободы для своих сотрудников. Разумеется, в коллегии экспертов, ведающей идейной стороной издательства, есть люди самых разнообразных убеждений, и чистой случайностью надо признать факт, что в числе шестнадцати человек, составляющих ее, нет ни одного члена Российской Коммунистической партии. Однако все они сходятся на убеждении, что в наше трудное и страшное время спасение духовной культуры страны возможно только путем работы каждого в той области, которую он свободно избрал себе прежде. Не по вине издательства эта работа его сотрудников протекает в условиях, которые трудно и представить себе нашим зарубежным товарищам. Мимо нее можно пройти в молчании, но гикать и улюлюкать над ней могут только люди, не сознающие, что они делают, или не уважающие самих себя».

После бурного обсуждения Горький предложил не вступать в дискуссию и письма не публиковать.

На святках в Институте искусств в бывшем особняке Зубова был устроен вечер-бал для литераторов, художников, музыкантов, актеров. В тускло освещенном несколькими электрическими лампочками зале двигалась толпа, одетая в свитеры, потертые шубы с траченными молью воротниками, в валенках или теплых калошах. Было страшно холодно, изо ртов шел пар.

Гумилев появился в зале во фраке, с женой, Анной Николаевной, в темном открытом платье, и ее подругой. Проходя по залу, Гумилев величественно раскланивался направо и налево, всем своим видом показывая: ничего особенного не произошло. Что — революция? Не слыхал!

Отыскав возле прохода свободные места, он усадил своих дам, а сам куда-то отлучился. Поэт Илья Садофьев, оглядываясь в поисках свободного места, бесцеремонно уселся рядом с Гумилевой. Вернувшись, Гумилев вспыхнул, пригрозил подлецу пощечиной. Садофьев вскочил и вышел из зала.

Завершился 1920 год. На юге, в Крыму, рухнул последний оплот Белого движения. Советская власть укреплялась. Усилились репрессии, ужесточилась цензура.

В холодный январский вечер по пустынному Невскому навстречу ветру, гнавшему поземку, шли Гумилев и престарелый Василий Немирович-Данченко. Говорили о том, что жизнь словно стиснута железными тисками. Гумилев твердо заявил, что ни переворота, ни Термидора не будет. И что одни безумцы могут устраивать заговоры против этой власти.

Кроме Института живого слова Гумилев организовал студию «Звучащая раковина», в которой его лекции слушали совсем юные поклонники поэзии. Николай Степанович решил создать Цех поэтов, третий по счету. Главным синдиком стал он сам, помощником синдика — Лозинский, мастерами — Г. Иванов и Адамович, звания подмастерья удостоился Оцуп, учениками были Сергей Нельдихен, Константин Вагинов, Ирина Одоевцева, Всеволод Рождественский. Занятия посещали также сестры Наппельбаум, Николай Чуковский, Петр Волков, Валентин Миллер, Наталья Сурина.

В Цехе царила строгая дисциплина. Собирались в назначенные дни на квартире Гумилева на Преображенской улице или в фотографическом ателье Наппельбаума. Новые стихи разбирались детально, строка за строкой и слово за словом; выбор тем для стихов, их композиционное построение предоставлялись каждому пишущему по его выбору. Иванов с антикварной точностью воспроизводил обстановку прошлого века. Адамович писал лирические стихи о своем конфликте с эпохой, Сергею Нельдихену отвели область лирических сентенций в возвышенном «библейском» стиле, Константин Вагинов развивал мотивы античной поэзии, Всеволод Рождественский описывал деревенские пейзажи в стиле Кустодиева, Ирина Одоевцева подражала старинным английским балладам.

Настоящее имя Одоевцевой Ираида Густавовна Гейнике. Стройная, с ярко-рыжими волосами и зелеными глазами, всегда с пышным бантом на затылке, она была родом из прибалтийских немцев; рано выйдя замуж за адвоката Попова, она уже рассталась с ним.

«Однажды, — рассказывал Всеволод Рождественский, — когда мы собрались у Гумилева, он сообщил нам радостную весть. Издательство „Мысль“ решило выпустить три небольших сборника поэтов Цеха. Один сборник был предоставлен Иванову, другой мне. Кто станет автором третьего сборника? И тут Гумилев сказал, что эту честь нужно предоставить единственной даме нашего цеха — Раде Густавовне.

Так вот. Оказалось, что ее стихов не хватает и на самый скромный сборник. Тогда Гумилев предложил остальным членам принести в следующий раз, в порядке цеховой дисциплины, стихи, написанные в ключе и тональности Рады Густавовны, Пример подал сам Великий синдик. В числе других стихи принес и я. Это о статуе в Летнем саду…

Теперь оставалось только дать будущему сборнику название. Кто-то предложил назвать его „Дворец чудес“. Гумилев заметил, что при этом вспоминается Андерсен, так что лучше назвать сборник в английском духе: „Двор чудес“. А имя автора? „Рада“ звучало хорошо, но Гейнике как-то не подходило <…>. Гумилев, сидя спиной к книжному шкафу, протянул руку и вытащил за корешок первую попавшуюся книгу. Ей оказалась „Русские ночи“ князя Одоевского — сказочника и романтика.

— Вот и псевдоним, — сказал Гумилев, — Ирина Одоевцева.

Все согласились, что „крещение“ удачное: имя звучало интригующе и романтично. Так родилась новая русская поэтесса».

Из Москвы приехал поэт Владислав Ходасевич, Николай Степанович попытался и его привлечь в Цех. Но Ходасевич, побывав два раза на заседаниях, решительно отказался от участия в кружке. Ему казалось бессмысленным заниматься стихосложением с людьми, не обладающими поэтическим талантом.

Так наступил тысяча девятьсот двадцать первый год.

ГЛАВА XIII«А я уже стою в садах иной земли…»

Заседания во «Всемирной литературе» с обсуждением перечня произведений, которые следует включать в будущую серию, всегда были долгими, утомительными. От голода и папирос болела голова. Дома у Гумилева постоянно чувствовалась неустроенность: невозможно стало доставать молоко для ребенка, жена рыдала и устраивала сцены.

В конце концов было решено ехать в Бежецк, отложив все дела в городе. А дел было много: недавно Николая Степановича избрали председателем Петроградского отделения Всероссийского Союза поэтов, сменив на этом посту Блока. Гумилев условился с Александром Александровичем о встрече.

Она прошла корректно. Блок в белом свитере, плотно облегавшем его фигуру, с неподвижным, усталым лицом говорил о делах ровным голосом, ничем не проявляя своих чувств. Николай Степанович был предупредителен чуть больше, чем следовало. Оба понимали, что дело не просто в должности. Речь шла о том, кого из них двух признают первым поэтом Петербурга. И, выиграв этот необъявленный спор, Гумилев должен доказать свое первенство делом. Стало быть, необходимо освободиться от бытовых забот, когда приходится тратить время на поиски бутылки молока, нескольких яиц или четверти фунта сливочного масла.

Поезд пришел в Бежецк утром, опоздав на три часа. У вокзала, как в былые времена, стояло несколько извозчиков. Один из них по пути в Слепнево рассказал, что имение отобрано и разорено и что у сестры поэта Александры горе: она похоронила ребенка.

Из писем Николай Степанович знал об этом, знал и о смерти Коли-маленького, который делил с ним опасности путешествия по Абиссинии. Коля был на войне, пережил отравление газами и закончил свой земной путь в Ростове. Прошлым летом здесь же, в Бежецке, умерла от тифа и жена Коли-маленького, княжна Соня Амилахвери; потеряв мужа, она не сумела пробиться к отцу в Грузию и возвратилась к свекрови.

Наконец сани остановились возле знакомого дома. Вышла Анна Ивановна в темном плотном капоте, за ней выбежал Лева и остановился на пороге, с любопытством разглядывая приехавших; следом в дверях показалась совсем одряхлевшая тетя Варя, с трудом передвигая отекшие ноги. Шура пришла из своей школы только к обеду. За время, что Николай Степанович ее не видел, сестра сильно изменилась, осунулась и словно очерствела. Она предупредила, что в Бежецке с продуктами очень трудно, на рынке безумная дороговизна, и все питаются и живут очень скромно. Условились, что Николай будет посылать из Петербурга деньги.