Над жизнью моею вы вольны,
Но речи от сердца сдержать не могу,
Пускай ею вы недовольны.
В конце зимы Легран так же таинственно, как и прошлый раз, принес еще одну книгу — «Капитал» Карла Маркса. Там были далекие гимназисту рассуждения о прибыли, ренте, прибавочной стоимости, об эксплуатации и революционных задачах рабочего класса. Легран как умел пытался растолковать их приятелю, но кончилось лишь тем, что Гумилев, приехав на каникулы в Березки, отправился на водяную мельницу и, сидя на мешках с зерном, принялся рассказывать мельнику и двум работникам, как Маркс советует избавляться от гнета буржуазии. Мельники, конечно, ничего не поняли, а вот рязанский губернатор, получив донос об этой пропаганде, сделал Степану Яковлевичу замечание, правда, в тактичной форме. Но к этому времени сам пропагандист остыл к идеям, вычитанным у Маркса, и никогда в жизни к ним не возвращался.
Осенью Николаю предстояла переэкзаменовка по ненавистному греческому языку, но пока об этом можно было не думать. В Березках семью поджидала приехавшая раньше Александра Степановна с детьми — Колей и Марусей. Шурочка — уже вовсе не девушка, а много пережившая вдова. Но ее прежняя дружба с Николаем сохранилась.
Очередным увлечением Николая в это лето стала астрономия. Он устроил на крыше дома помост и проводил там ночи напролет, делая какие-то вычисления, но никого не посвящал в эти таинственные занятия.
В августе, не дожидаясь окончания каникул, Николай собрался в Тифлис. Дома сказал, что должен готовиться к переэкзаменовке. На самом деле повод был другой: с некоторых пор его неудержимо влекла самостоятельность. Он еще ни разу не ездил один по железной дороге, никогда не жил без родителей. А кроме того, в Тифлисе жила Маша Маркс, та, которой он посвящал свои стихи.
Поездка ему очень понравилась, он чувствовал себя совсем взрослым, пассажиры были вежливы, обращались к нему на «вы», говорили — «господин». Коля не курил, но, не удержавшись, купил в киоске на вокзале коробку «Сафо» и теперь то и дело вынимал ее из кармана и любовался нарисованной на крышке гречанкой в хитоне.
Все его радовало в этой поездке, все предвещало удачу: тонкий серпик нового месяца, увиденный накануне отъезда, был справа, и мелкий дождь шел с утра. У Николая давно были приметы не только общеизвестные, народные, но и свои личные, одни предвещали успех, другие — неудачу, а то и несчастье. Сны тоже, как ему казалось, могли быть вещими.
В Тифлисе он поселился у своего гимназического приятеля Борцова, и вечером, удобно развалившись в креслах, они впервые закурили. Детство кончалось. Над верхней губой заметно пробивался мягкий пушок, а если его осторожно подкрасить жженой пробкой, усы выглядели совсем натурально. Ломался голос: он звучал глуховатым баритоном, хотя иногда, совсем непроизвольно, срывался на звонкий мальчишеский дискант.
Прежде ему никогда не приходило в голову спросить себя — красив ли он? Но теперь Николай подолгу всматривался в зеркало, откуда на него глядел худенький юноша с продолговатым, без румянца лицом, высоким, точно сдавленным лбом, негустыми русыми волосами и большим носом. Пожалуй, такое лицо не назовешь красивым. Вот только глаза — большие, продолговатые, точно сливы, цвета стали, они мерцали холодно и таинственно. Шрам, рассекающий правое веко, придавал его взгляду двойное, убегающее направление. Было в его глазах что-то необычное — Гумилев замечал это, и легкая улыбка чуть трогала толстые бледные губы.
Однажды он встретил на улице Машеньку, и когда она, весело улыбаясь, подала ему тонкую руку, Николай ощутил то, что поэты называют «сладким волнением».
Переэкзаменовку по греческому он, неожиданно для себя, сдал легко.
Приехали родители. Начались скучные занятия в гимназии, а по вечерам — чтение книг и писание стихов. По совету Кереселидзе Николай отнес в редакцию «Тифлисского листка» стихотворение «Я в лес бежал из городов…», и 8 сентября оно появилось в газете. Автор был ошеломлен, читал газету, с трудом веря, что стихи — его произведение. Напечатанные, они выглядели совсем настоящими, как у солидного поэта.
Едва сдерживая восторг, Коля за обедом показал «Листок» родителям. Анна Ивановна, прочтя, обрадовалась. Степан Яковлевич сухо заметил, что это несерьезное дело. А Митя посулил брату большое будущее.
Кроме сочинения стихов Николай все больше читал. Теперь он увлекся мыслителем и поэтом Владимиром Соловьевым, которым в начале века были покорены многие. Гумилеву казалось, что в этом учении сделана попытка примирить вечно существующее Добро, Абсолют с пребывающим во зле миром материи, миром земного человека, отпавшего от Божества, злоупотребившего дарованной ему свободной волей. Но человек должен вновь соединиться с Творцом вселенной. И тогда настанет преображение всего земного бытия.
Насколько сильно повлиял философ на мироощущение поэта, можно судить по строкам стихотворения, написанного 18 лет спустя:
Я — угрюмый и упрямый зодчий
Храма, восстающего во мгле.
Я возревновал о славе Отчей,
Как на небесах, и на земле.
Сердце будет пламенем палимо
Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,
Стены Нового Иерусалима
На полях моей родной страны.
В начале лета Степан Яковлевич принял решение возвратиться в Царское Село, где жила Шура с детьми. Николаю не хотелось уезжать, но он знал: отец не признает никаких возражений. Опечаленный, зашел он к Маше проститься и, приняв от смущения равнодушный и надменный вид, подарил ей альбом, в который старательно, ученическим почерком написал 14 лучших, как ему казалось, стихотворений. Заканчивался альбом признанием в любви:
М.М.М..
Я песни слагаю во славу твою
Затем, что тебя я безумно люблю,
Затем, что меня ты не любишь,
Я вечно страдаю и вечно грущу,
Но, друг мой прекрасный, тебя я прощу
За то, что меня ты погубишь.
Так раненный в сердце шипом соловей
О розе-убийце поет все нежней
И плачет в тоске безнадежной,
А роза, склонясь меж зеленой листвы,
Смеется над скорбью его, как и ты,
О друг мой, прекрасный и нежный.
Этот альбом Мария Михайловна Синягина, в девичестве Маркс, хранила всю свою долгую жизнь.
ГЛАВА IIIЦарскосельская идиллия
Из Царского Села Колю Гумилева увезли мальчиком. Теперь сюда вернулся семнадцатилетний юноша. И город предстал тоже точно повзрослевший — город муз, город Пушкина: вот он — сидит, облокотившись, на садовой скамейке возле лицейской церкви, бронзовый, но будто живой.
Город имперского величия, российский Версаль. Царские дворцы, огромный парк, фонтаны, пруды с плавающими лебедями, по утрам — пение кавалерийских труб, эскадроны гусар, желтые кирасиры, уланы Ее Величества. На все это юный поэт смотрел, впервые ощущая, что рядом с ним — героическое величие.
А вот и Николаевская мужская гимназия. Сюда он вернулся гимназистом 7-го класса, начинающим поэтом. Он повидал Кавказ с величественными горами, там осталась Машенька Маркс. Свое превосходство над одноклассниками Гумилев чувствовал отчетливо: смотрел на них с холодным презрением, не заводя ни с кем дружбы.
Гимназисты тоже подозрительно поглядывали на худого, длинного подростка с тонкой шеей и надменным выражением глаз, прикрытых тяжелыми веками. К тому же обнаружилось, что он сноб, да еще и двоечник: не может решить у доски простенькой задачи с логарифмами.
Сидя за партой, изрезанной перочинными ножами поколений гимназистов, Гумилев совсем не слушал объяснений учителей. Открывал общую тетрадь, отыскивал нужную рифму к уже готовой строке: «Я конквистадор в панцире железном». «Железном» — «полезном-резвом-трезвом-звездном-безднам»… Вот оно, нужное слово, — конечно же, «безднам»!
Его мысли занимал французский поэт Теофиль Готье. Это был достойный пример для подражания. Как бы хотелось и ему самому поражать современников яркими галстуками, необыкновенными жилетами, отделанной перламутром тростью, а главное — писать такие безупречные стихи. Прославиться, удивить, заставить говорить о себе повсюду, вписать свое имя в историю!
«Гумилев! К директору!» — мечты прерывает скрипучий голос классного наставника: вчера на уроке латыни он, злорадно улыбаясь, отобрал у Николая тетрадку со стихами. Идти к директору всегда страшно. Гумилеву страшно. Гумилеву страшно вдвойне: ведь ему, в виде исключения, разрешено жить дома.
В директорском кабинете тишина. Большие, как надгробный монумент, часы, поблескивая бронзой, тихо отсчитывают минуты. За массивным столом стоит высокий, прямой, барственно учтивый, точно вельможа екатерининских времен, директор. Иннокентий Федорович Анненский. Прядь темных с проседью волос падает на благородный лоб, темная борода обрамляет бледное лицо, форменный синий сюртук застегнут наглухо.
— Это ваша тетрадь? Ваши стихи? — слегка шепелявый выговор, доброжелательный, чуть печальный взгляд. И между директором и гимназистом завязывается совсем необычный разговор — о поэзии, о французских поэтах Леконте де Лилле, Шарле Бодлере, Артюре Рембо, чьи имена Гумилев в ту пору знал только понаслышке.
Волновали юношу не только стихи и мечты о подвигах. Часто вспоминается Маша Маркс, оставшаяся в Тифлисе. Он помнит, как она улыбалась, принимая его альбом со стихами.
Приближалось Рождество, трогательный семейный праздник с непременной елкой, которую зажигали для детей Шуры — Коли-маленького и Маруси. Старшие Коля и Митя в сочельник повстречали на улице двух гимназисток в сопровождении подростка-гимназиста, брата Валерии Тюльпановой. Девушка была знакома Гумилевым, они вместе брали уроки музыки у Баженовой.