Вспоминая «кронштадтскую весну», Ахматова рассказывала, как случайно (по-другому уже два года не получалось) она встретила Гумилева в пайковом распределителе КУБУ на Миллионной улице. В медленной очереди они имели время поговорить: он все жаловался, что роль главы семейства сделала его тяжелым на подъем – был бы один, так давно бы был по ту сторону финской границы! Но если бежать за рубеж, не подводя ближних под нужду, гонения или арест, Гумилев не мог, то и оставаться в Петрограде становилось теперь день ото дня все опасней.
В апреле Зиновьев передал место председателя ПетроЧК мало кому известному Борису Семенову – перед сказочным взлетом тот работал в одном из городских районных комитетов РКП (б). Никакого касательства к деятельности органов ВЧК Семенов никогда не имел, но был предан Зиновьеву душой и телом (ходили слухи, что он начинал советскую карьеру то ли парикмахером, то ли лакеем в зиновьевской свите). Верный Семенов всегда стремился выполнить любое приказание «шефа» любой ценой – другими способностями он не обладал. Готовность нового главы ПетроЧК идти в карательно-сыскной работе напролом, не считаясь ни с действующими законами, ни с общественно-политическими условностями, ни даже с инстинктом самосохранения, идеально подходила на несколько месяцев, за которые следовало провести массовую зачистку Северной Коммуны после «волынок» и Кронштадта (дальнейшая семеновская судьба Зиновьева, как можно полагать, заботила мало: это был тот самый «мавр», которому в итоге полагалось уйти[541]).
Сев в председательское кресло, Семенов, не мудрствуя лукаво, дал указание питерским чекистам тащить на Гороховую всех, кто не пó сердцу, – а там и разбираться, кто из задержанных прав, кто виноват. Были подняты все прошлые дела, все поступавшие ранее «сигналы» штатных осведомителей и доброхотов, начались повальные обыски и уличные облавы, затмившие даже недобрую память о днях «красного террора». Малейшая странность, упрямство или чудачество могли оказаться роковыми – в ход пошли студенты, имевшие неосторожность просить о сокращении общественных дисциплин, рабочие, не поладившие с мастером из-за сверхурочного коммунистического субботника, и домохозяйки, болтавшие разное в продуктовых «хвостах» перед магазинами («Арестовывают по городу все каких-то старух», – недоумевал в дневнике Михаил Кузмин). В подобных обстоятельствах мысль о том, чтобы под благовидным предлогом оставить ненадежную Северную Коммуну и провести месяц-другой в отдаленной тиши, не маяча перед глазами семеновских головорезов, приходила в голову людей и с менее богатым конспиративным прошлым, чем то было у Гумилева. Оставалось найти такой предлог.
На Светлой седмице, когда весь Петроград шептался о кронштадтских мстителях, атаковавших город прямо на глазах прибывшего коморси (командующего морскими и речными силами РСФСР) Александра Немитца, в «Доме Искусств» возник Мандельштам, больше месяца пропадавший в каких-то разъездах. Оказалось, что он умудрился побывать в Киеве, откуда вывез девицу-художницу, с которой сошелся во времена былых южных странствий. Вместе с девицей Мандельштам поспешил из Киева в Москву, чтобы, присоединившись к афганскому поезду Раскольниковых, стать секретарем-летописцем миссии в Кабуле. С Ларисой Рейснер было все улажено, но ее муж в последний момент категорически воспротивился против «поэтишки». Мандельштам не растерялся, немедленно записался со своей Надеждой Хазиной в эшелон Центроэвака[542], идущий в Тифлис на помощь беженцам из Турции, – и вот, натурально, завернул на несколько дней в Петроград, проститься с отцом и братом перед «экспедицией» на Кавказ.
Все это выглядело бредом, но слова фантазера Мандельштама убедительно подтверждал сопровождавший его из Москвы чиновного вида знакомец, явно имевший отношение к высшим советским сферам. «Знакомец был молод, – вспоминал Ходасевич, – приятен в обхождении, щедр на небольшие подарки: папиросами, сластями и прочим. Называл он себя начинающим поэтом, со всеми спешил познакомиться». Московский гость рекомендовался Владимиром Александровичем Павловым, старшим секретарем коморси Немитца, и приглашал Гумилева, Оцупа и других петроградских поэтов навестить штабной поезд, стоявший на запасных путях Николаевского вокзала.
Квартировавший в жилом блоке одного из тех комфортабельных железнодорожных «спецсоставов», которыми, по примеру Троцкого, обзавелись во время Гражданской войны высшие военные начальники, Владимир Павлов с 1918 г. состоял в распоряжении Штаба РККА. Он бросил Московский университет, пошел добровольцем по линии военной пропаганды и дорос до столичных служебных высот – к Немитцу в секретари он попал с должности заместителя председателя Опродкомфлота[543]. Впрочем, штабная служба не угасила в Павлове филологический университетский пыл: он читал популярные лекции по истории театра, интересовался проблемами внешкольного образования и издал книгу стихов «Снежный путь». Павлов был большим поклонником петербургской поэзии, почел честью организовать побывку Мандельштама и горестно недоумевал при виде голодной нищеты, царившей среди писателей в Северной Коммуне.
Тут-то Гумилева и осенило! Игнорируя отменный спирт, который в гостеприимном купе лился рекой, он завел речь, что правление «Дома Литераторов» регулярно организует командировки за дешевыми продуктами, но такие командировки редко оправдывают себя. Уполномоченным агентам по закупке чинятся всякие препятствия на местах, по дорогам идет безудержный грабеж – и беззаконный, и узаконенный под видом реквизиции. Да и много ли может привезти один человек, путешествующий в теплушках или сидячих поездах, двигающихся к тому же с черепашьей скоростью… Бывший зампред Опродкомфлота понял Гумилева с полуслова:
– А не хотите ли поехать за продуктами с нами на юг?
Уговорились, что Павлов перед намечавшимся отъездом коморси в Севастополь предложит Немитцу помочь «Дому Литераторов» и, если будет добро, – немедленно даст Гумилеву знать. Прощаясь с Мандельштамом, возвращавшимся в Москву вместе с Павловым, Гумилев изрек:
– Осип, я тебе завидую, ты умрешь на чердаке!
На том и расстались.
В «Доме Литераторов» Гумилев потребовал субсидию на впечатляющую закупку южного изюма, сахара и белой муки, не позабыв выторговать себе часть будущих продуктов в качестве гонорара за идею предприятия.
– Вы, Николай Степанович, что-то не своим делом занимаетесь, – заметил удивленный Виктор Ирецкий. – Впрочем, Вы были бы, верно, хорошим купцом…
– Я и есть купец, – отпарировал Гумилев. – Я продаю стихи. И смею вас уверить, делаю это толковее других. Попробуйте-ка стихами прокормить семью. А я это делаю. И мне это даже нравится, потому что это всем кажется невозможным. А что касается моей будущей доли, то я предпочитаю добывать себе еду таким способом, чем литературной халтурой. Вот халтурой я заниматься не буду.
Теперь все зависело от того, какое решение примет в Москве коморси.
Если начальник Немитца А. В. Колчак вошел в историю Гражданской войны как «белый адмирал», то сам Немитц, сменивший в 1917 году Колчака на посту командующего Черноморским флотом, стал адмиралом «красным». После всех черноморских катастроф (не принесших ему славы) Немитц оказался начальником штаба Южной группы войск РККА, а в феврале 1920 г. был выдвинут Лениным на высший военно-морской пост Республики. Это был классический образец беспартийного военспеца (военного специалиста), считавшего свою службу в РСФСР «борьбой за сохранение преемственности жизни морской силы страны». В судьбе и человеческом облике «красного адмирала» причудливо переплелись разные черты, среди которых, по справедливости, следует отметить и неизменную доброжелательность к людям искусства. Приглашая Гумилева, Павлов был уверен, что просвещенный коморси (писавший для забавы недурные рондо и триолеты[544]) не откажет поддержать голодающих поэтов – и оказался прав.
Пока Павлов хлопотал за Гумилева в Москве, в Петрограде, охваченном вакханалией обысков, засад и задержаний, на воскресный День Красного Флота[545] свершилась новая диковина. Во время торжественного шествия краснофлотских колонн по городу некий морячок под восторженный рев духового оркестра возложил роскошный букет к подножию воздвигнутого на Конногвардейском бульваре памятника покойному комиссару пропаганды и агитации Всеволоду Володарскому[546]. Но вышло нехорошо – букет взял да взорвался, отхватив у Володарского ногу. Одноногий памятник продолжал меланхолически держать на согнутой руке плащ, и петроградские остряки тут же прозвали его «инвалидом, торгующим на барахолке». Однако веселье было недолгим – вдогонку новой диверсии волна свирепых репрессий накрыла и без того истерзанные после мятежа балтийские флотские экипажи и городской гарнизон. Их горестную участь оплакивали в уличных песнях беспризорные бродяжки, выпрашивая милостыню на вокзалах и рынках:
В камере душной, сырой и холодной
В углу на соломе сырой —
Приговоренный бедняжка голодный,
Красный солдат молодой.
Он на собрании среди коммунистов
Встал и открыто сказал:
«Много в коммуне у нас аферистов»,—
Навзничь упав, зарыдал.
Его трибуналом за это судили,
Суд присудил расстрелять
И под конвоем бедняжка страдалец
В камеру шел смерти ждать…
Теперь все горожане со дня на день ждали что-то окончательно страшное. Говорили, что Пилсудский собрал вместе с англичанами великую рать и будет война с Польшей, похуже прежней. Говорили также, что рать собрали на востоке японцы и готовят Советам новые Мукден и Цусиму. Одни утверждали, что Троцкий арестовал Ленина за его сдвиг «вправо». Другие – что, напротив, Ленин посадил Троцкого под домашний арест и, видя полную разруху, собирает вокруг себя беспартийных, которым намеревается передать бразды правления. Сходились же в одном: сейчас лучше умереть, чем жить на свете.