Николай Гумилев. Слово и Дело — страница 113 из 121

А Гумилев, ожидая вестей из Москвы, позировал на Преображенской для художницы Надежды Шведе[547], взявшейся за большой, в натуральную величину, портрет председателя петроградского «Союза поэтов». Портрет вышел великолепным: на фоне облаков и скал, с сафьяновым томиком в тонкой, поднятой, отлично выписанной руке.

– Нечто пророческое, апокалипсическое, – говорил Одоевцевой Гумилев, показывая на алую книжицу. – Удивительно хорошо она меня передала, будто смотрю на себя в зеркало. Обязательно помещу репродукцию в моем полном юбилейном собрании стихов, когда мне стукнет пятьдесят лет.

Готовясь к отъезду, он составил для «Петрополиса» полную рукопись «Огненного столпа», отдал в «Мысль» новые редакции «Мика» и «Фарфорового павильона», а во «Всемирную литературу» – только что переведенную «Графиню Кэтлин». Хладнокровие Гумилева в панические майские дни поразило Георгия Адамовича, вновь поселившегося в Петрограде после двух с половиной лет учительской работы в Новоржевской школе. «Он думал, – недоумевал Адамович, – что советской власти «Всемирная литература» действительно нужна, что дело это облагородит революцию и даже искупит ее грехи, что Ленин в Кремле только и следит за тем, как блестяще перекладывает Гумилев в русские ямбы Вергилия или Байрона. Он действительно надеялся, что его не «тронут». Но сказывалась и постоянная, тайная уверенность, что ничего плохого с ним не случится, и жить-то уж, во всяком случае, ему предстоит очень долго». Однако совсем отрешиться от всеобщего истерического безумия, поветрием распространившегося в эту весну, Гумилев все-таки не смог – оно настигло неожиданно-странным письмом из Бежецка: Анна Николаевна прощалась с мужем, собираясь в ближайшее время наложить на себя руки.

«Ася капризничала, – рассказывала Александра Сверчкова, – требовала разнообразия в столе, а взять было нечего: картофель и молочные продукты, даже мясо с трудом можно было достать. Ася плакала, впадала в истерику, в то время как Леночка, стуча кулачками в дверь, требовала «каки», т. е. картофеля. Своими капризами Ася причиняла Анне Ивановне <Гумилевой> много неприятностей и даже болезней. Чтобы получить от мужа лишние деньги, она писала ему, будто бы брала у Александры Степановны в долг и теперь по ее «неотступной» просьбе должна ей возвратить». Разумеется, Гумилев бросился в Бежецк, где сразу выяснилось, что «долговой гнет» – глупая выдумка. Однако оставлять перессорившуюся со свекровью и свояченицей Анну Николаевну в Бежецке и впрямь было нельзя, и Гумилев, очень расстроенный, немедленно забрал жену с дочкой. В бежецком доме без того было плохо: все оплакивали печальное известие о кончине Николая Сверчкова. В прошлом году чахоточный Коля-маленький, женившись на грузинке Софье Амилахвари, отправился к новой родне в Кутаис, но до целительных кавказских курортов, как оказалось, не добрался – умер от легочного приступа где-то под Краснодаром[548].

Поездка в Бежецк была молниеносной – чуть больше суток. Зайдя в субботу на Преображенскую, ничего не подозревавшая Одоевцева изумленно созерцала Анну Николаевну, блеснувшую на гостью своими прелестными темными глазами:

– Коля, Коля, Коля, к тебе твоя ученица!

В кабинете был разгром – книги, снятые с полок, валялись повсюду.

– Мы переезжаем в мою комнату в «Диске», – сухо сообщил Одоевцевой хмурый Гумилев.

– Неужели Вы собираетесь брать все эти книги с собой?!

– И не подумаю! – пожал плечами Гумилев. – Ключ от квартиры остается у меня, я смогу приходить сюда, когда хочу. Совсем как в Париже pied-a-terre[549]: могу назначать любовные свидания.

Он подошел к портрету, возвышавшемуся на мольберте посредине комнаты:

– Жаль, что приходится с ним расстаться. Будто с частью самого себя, с лучшей частью.

Одоевцева воздержалась от вопроса о причине такого поспешного бегства с Преображенской, а Гумилев, пролистав очередной том, раздраженно бросил его на пол:

– Проклятая память! Недаром я писал: «Память, ты слабее, год от года!» Я ищу документ. Очень важный документ. По-моему, я заложил его в одну из книг и забыл в какую. Вот я и ищу. Помогите мне.

Некоторое время они перетряхивали книги вместе.

– А что за документ?

– Черновик кронштадтской прокламации. Оставлять его никак не годится. Я с утра тружусь, как каторжный. Нет, вероятно, все-таки сжег, да позабыл. Или в корзину для бумаг бросил. Ко мне и Жоржик Иванов заходил, тоже искал. Кстати, он просил передать, что ждет Вас в «Доме Литераторов»…

Очевидно, какие-то новости, услышанные Гумилевым после возвращения из Бежецка, были очень тревожны! Выпроводив Одоевцеву, он отправился на Каменноостровский к Лозинским. Жена Михаила Леонидовича, работавшая в детском отделе Собеса, всю минувшую неделю вывозила на летний сезон приютские ясли в Парголово. Гумилев спросил, как поживают на новой даче ее подопечные:

– Прекрасно. Уход, пища и помещение – все выше похвал!

– Ну и замечательно. Я очень рад, что деткам у вас хорошо. Я собираюсь перевезти к вам на лето дочку.

Татьяна Борисовна всплеснула руками:

– Господи! Мы действительно делаем для наших малышей все, что возможно, но подумайте: это – приютские дети, подкидыши, дети пьяниц и проституток. Вы шутите, Николай Степанович. Я, как мать…

– Глупости, моя Леночка такая же, как все, – отрезал Гумилев. – Я уверен, что ей будет хорошо у вас в Парголове. Во всяком случае, гораздо лучше, чем в Петрограде.

Вероятно, в его речи промелькнуло нечто, заставившее Лозинскую, хорошо знавшую Гумилева, немедленно согласиться взять Леночку под свое крыло. В воскресенье двухлетняя малышка уже бегала в парголовских рощах, неотличимая от прочих приютских карапузов. А Гумилев, вернувшись с женой в Петроград, тем же вечером замкнул квартиру на Преображенской и обосновался в елисеевском предбаннике. Растерянная Анна Николаевна не понимала, чтó происходит.

– Не правда ли, моей девочке будет хорошо в Парголове? Даже лучше, чем дома? – лепетала она Чуковскому в библиотеке «Диска», поминутно пугливо оглядываясь на мужа. – Ей там позволили брать с собой в постель хлеб… У нее есть такая дурная привычка: брать с собой в постель хлеб… очень дурная привычка… потом там воздух… а я буду приезжать… Не правда ли, Коля, я буду к ней приезжать…

Чуковский сочувственно кивал, закипая душой против Гумилева, оказавшегося твердолобым деспотом. А несколькими днями позже в «Диске» прошел слух, что боевой отряд семеновских чекистов разгромил квартиру Таганцевых на Литейном, обнаружив там в печной трубе листовки и прочую «пропаганду белых». Сам Владимир Николаевич находился в отъезде, поэтому на Гороховую из квартиры забрали его молодую супругу; двух же малолетних детей отправили заложниками под надзор в специальные детские дома. В Петроград ангелом-избавителем уже летел Владимир Павлов. Строго-настрого запретив Анне Николаевне даже приближаться к дому на Преображенской, Гумилев вместе с первым секретарем коморси отправился в Москву, где был снаряжен для инспекции Черноморского флота знакомый штабной поезд.

XIV

Путь на юг. В Севастополе. Сергей Колбасьев. «Шатер». В гостях у Горенко. Поездка в Феодосию. Прощание с Максимилианом Волошиным. В Ростове-на-Дону. Представление «Гондлы» в «Театральной мастерской». Возвращение в Москву. Московские встречи: Яков Блюмкин, Адалис. Странный день Ольги Мочаловой. У Бориса Пронина в Крестовоздвиженском. Своеволие Одоевцевой. «Мои читатели».


«Вся Украина сожжена», – горестно думал Гумилев, глядя в окно мчавшегося на юг «спецсостава» коморси. На злосчастных южных землях почти три года повсюду шли непрерывные боевые схватки немецких, австрийских, французских, румынских и польских войск с отечественными «белыми», «черными», «зелеными», «желто-голубыми» и «красными» отрядами, воевавшими попутно и друг с другом в разных союзах и комбинациях. Во время длительных стоянок на больших железнодорожных узлах напоминанием о недавних боях виднелись мрачные городские руины; сгоревшие же хаты и целые селенья, превращенные войной в сплошные пожарища, мелькали без счета. А Крым еще не остыл от чудовищной бойни, устроенной после прошлогоднего морского исхода разбитой армии Врангеля. Под расстрельные залпы истребительных отрядов «Крымской ударной группы» пошли врангелевские офицеры и чиновники, имевшие неосторожность поверить «красным» декларациям о гражданском мире. Кое-где стреляли и членов их семейств. Для прочих же «буржуев», мечтавших пересидеть гражданское лихолетье за укреплениями Перекопа, был устроен свирепый голодный мор, произведший зимой 1920–1921 г. классовую чистку получше любых карательных экспедиций[550].

Севастополь также сохранял следы войны, оккупации и истребительного разорения. От «колчаковского» Черноморского флота, наводившего в 1916–1917 гг. ужас на германцев и турок, уцелели жалкие остатки. Большинство кораблей либо покоились затопленными в Цемесской бухте под Новороссийском, либо, уведенные врангелевцами в африканскую Бизерту, ожидали приговора властей Франции, Италии и Мальты. Уцелевшие севастопольские старожилы встречали морского начальника РСФСР без особого почтения: «красного адмирала» обвиняли здесь в самочинном оставлении города и флота во время хаоса и гибели, наступивших после октябрьского свержения Временного Правительства[551]. Но среди молодежи, распоряжавшейся на сохранившихся черноморских судах, было много боевых товарищей Немитца по прошлогодним сражениям на Каспии и в Азовском море[552]. Один из них, лейтенант Сергей Колбасьев, с внешностью юного итальянского grandee времен Лоренцо Медичи[553]