Николай Гумилев. Слово и Дело — страница 116 из 121

Он с удовольствием просмотрел изящные корректурные оттиски, полученные от «Петрополиса», и решительно проставил посвящением на титуле будущего «Огненного столпа»:

АННЕ НИКОЛАЕВНЕ ГУМИЛЕВОЙ

Это была благодарность за перенесенные без него горести в бежецкой глуши и в тревожном июньском Петрограде. Еще через несколько секунд со страниц корректуры посыпались все посвящения к стихам, и померкло, угаснув, имя Одоевцевой. Прибывшую невесту Георгия Иванова добродушный учитель встретил в Доме Мурузи насмешливым брюзжанием:

– Вы только вспомните, кем Вы были, когда впервые переступали этот священный порог. Вот уж, правда, как будто о Вас: «Кем ты был и кем стал». А ведь только два года прошло! Просто поверить трудно. Все благодаря мне – не вздумайте спорить. И все-таки Вы скоро отречетесь от меня, как, впрочем, и все остальные…

– Неправда! – серьезно возразила ему Одоевцева. – Никогда, никогда я не отрекусь от Вас, Николай Степанович.

По всей вероятности, в московские дни Гумилев заручился влиятельной поддержкой, ибо вопрос об открытии в доме Мурузи «Клуба поэтов» был решен моментально. Так же быстро нашелся и меценат Зигфрид Кельсон (оборотистый юрист из петроградской коллегии правозаступников), согласившийся взять на себя расходы по устроению при «Клубе» кабаретного театра и буфета[562]. Из Ростова-на-Дону был вызван Сергей Горелик с актерами, а пока Гумилев при помощи молодежи из «Цеха поэтов» и «Звучащей раковины» своими силами готовил первые представления – торжественное открытие арт-кабаре 11 июля и сценический вечер Габриэля д’Аннунцио, посвященный подвигам великого итальянского поэта, героя мировой войны и президента самопровозглашенной в городе Фиуме «Республики Красоты»[563].

На открытие «Клуба поэтов» Гумилев и Георгий Иванов отправились звать Ахматову. Та провела их в свою келью на Сергиевской улице какими-то запутанными ходами и, прежде приглашения, выслушала от Гумилева весть о самоубийстве Андрея Горенко. Не дрогнула, взяла письма из Севастополя от матери и сестры, отложила, не распечатав. Но когда Георгий Иванов, неловко прервав молчание, заикнулся о грядущем поэтическом вечере – отказалась наотрез:

– У меня сейчас не такое настроение, чтобы где-то выступать!..

Ахматова объяснила гостям, что уже обещала выступить в тот же день, в понедельник 11-го, в «Петрополисе», а идти потом еще и в Дом Мурузи, где люди будут веселиться, она не хочет. Гумилев стоял хмурый, проклиная себя за то, что захватил «Жоржика» (исключительно, чтобы не вызвать ревнивых подозрений у Шилейко, если тот окажется на Сергиевской). Ахматова же, словно позабыв об Иванове, стала доверительно рассказывать Гумилеву о распре с Зиновием Гржебиным, который в голодовку военного коммунизма получил от нее издательские права и теперь не хочет уступить их «Петрополису». Гумилев нехотя откликнулся:

– Формально Гржебин прав – ты же подписала договоры…

– Гржебин не прав уже потому, что он Гржебин! – весело воскликнул, напоминая о себе, третий лишний, вскочил и начал галантно откланиваться. Ахматова отомкнула отдушину в углу комнаты: показался сводчатый проем винтовой потайной лестницы, погружавшейся через три ступени в непроглядный мрак.

– О! Просто какая-то «Пиковая дама»! – восхитился Иванов и, напевая, смело застучал каблуками по каменным плитам.

Гумилев помедлил у сводчатого входа. Он вдруг начал горячо доказывать Ахматовой, что она всегда и везде понимала его превратно, что нельзя сидеть со своим горем одной в этой жуткой конуре, что он специально хотел вытащить ее выступать, что он…

– Иди! – перебила Ахматова. – ПО ТАКОЙ ЛЕСТНИЦЕ ТОЛЬКО НА КАЗНЬ ХОДИТЬ.

Гумилев сердито посмотрел на нее и шагнул в темноту. А особоуполномоченный особого отдела ВЧК Яков Агранов к этому времени уже устал сокрушенно втолковывать питерским недоумкам с Гороховой, 2:

– Как же вы не понимаете? Сейчас не только ваши бандиты из Кронштадта – сейчас 70 % всей петроградской интеллигенции стоят одной ногой в стане врага. Мы должны эту ногу ожечь! Раз и навсегда!

Петроградские чекисты не понимали. Агранов был направлен из Москвы курировать расследование дела о боевой организации полковника Юрия Германа и «кронморяков» еще в мае и сидел все это время, затворившись в кабинете, невидим и неслышим, – только бумажки перебирал. Зато теперь, когда «Голубя» питерские оперативники пустили в расход, а все террористы и курьеры сидели под замком, московский гость вдруг пробудился, затребовал зачем-то к себе на доследование вполне «отработанного» приват-доцента Владимира Таганцева и, затягивая завершение законченного дела, по многу часов допрашивал этого университетского путаника с расплывчатыми и нецельными политическими убеждениями. Занимавшиеся Таганцевым сотрудники ПетроЧК, будучи вызванными для консультаций, уверенно докладывали: 1) знакомство с полковником Германом Таганцев использовал как связь с заграницей, откуда ему необходимо было получать информацию, лишенную буржуазной или партийной окраски; 2) связь Таганцева с курьерами Германа имела исключительно спекулятивную подкладку – перепродажа вещей, отправка эмигрирующих русских за границу, передача писем; 3) если компанию недовольных ученых из университета и Академии Наук, собиравшуюся у Таганцева, считать подпольной организацией, то это «организация» без названия, без программы, без каких-либо средств борьбы.

– Владимир Таганцев – кабинетный ученый, любую «организацию» он мог мыслить только чисто теоретически.

Агранову было от чего прийти в отчаянье! Чего стоил один тупица Семенов со своим упрямым стремлением немедленно донести начальству о триумфальном разгроме петроградского заговора. Подумаешь, раскрытый заговор! Какой-то полковник, какие-то неведомые матросы и старшие корабельные механики, завхозы, сестры милосердия, электрики, студенты, домохозяйки… Семенов не понимал, что дело «Петроградской Боевой Организации» должно стать первостепенным по своей важности, должно ужаснуть и парализовать смертным страхом любого тайного недоброжелателя советской власти на много лет вперед. А для этого возглавлять список заговорщиков должны совсем другие люди. Тщательно изучив сотни приобщенных к многотомному делу документов, Агранов отобрал несколько вполне подходящих кандидатур, чьи имена, так или иначе, мелькнули в бесконечных протоколах, рапортах и донесениях тайных осведомителей. Особенно понравилось ему одно из имен. Знакомые с ранней юности и бесконечно любимые стихотворные строки стремительно пронеслись в памяти. С удвоенной энергией московский особоуполномоченный насел на Таганцева:

– Владимир Николаевич, поймите, в Ваших руках сейчас гражданский мир в России. Если Вы назовете мне всех, кого сводили с Германом во время «волынок» и Кронштадта – будет открытый политический процесс, на котором Вы и ваши друзья сможете на весь мир признать свои ошибки и публично заявить о желании сотрудничать с большевиками. Не я – ваши любимые эмигранты призывают русскую интеллигенцию «идти в Каноссу». Какая же Вам еще нужна «Каносса»? Тогда и у нас, большевиков, появится шанс проявить добрую волю и помиловать всех. Дайте нам этот шанс, прошу Вас!

Таганцев изображал недоумение, отнекивался или молчал[564].

А в городе никто не чувствовал приближения новой беды. Дни стояли жаркими и дождливыми, бушевали грозы, после которых наступала блаженная свежесть. Открытие «Клуба поэтов» прошло без задоринки – пела цыганские романсы блистательная Нина Шишкина, смешили с эстрады шуточными стихами и спичами Александр Флит и Евгений Геркен, буфет с пирожными (Кельсон не подвел!) работал ночь напролет. А вот «сценическое действие», с которого начинал представления театр «Клуба поэтов», получилось веселым балаганом. Самодеятельные актеры забывали и перевирали роли, тут же заливаясь вместе со зрителями безудержным хохотом, грохот и блеск бутафорских орудий при «взятии Фиуме» вызывал всеобщий восторг. Один Гумилев, изображавший Габриэля д’Аннунцио, был до конца невозмутим, и носившаяся по «полю сражения» с распущенными волосами Богиня Победы (Одоевцева) в финальном апофеозе забралась на табурет и увенчала героя лавровым венком. Расходились довольные, однако Гумилев мечтал о настоящем театре, грандиозном и роскошном, со всякими техническими усовершенствованиями и музыкальным аккомпанементом – «как в Испании XVII века». Надежда была на Сергея Горелика, который явился из Ростова во второй половине месяца и, выправив все необходимые документы в Наркомпросе и Всерабисе[565], укатил обратно готовить переезд труппы.

В июле в городе вновь появился Владимир Павлов (ожидался переезд в Петроград морского командования РСФСР), а из Севастополя приехал Сергей Колбасьев, доставивший Гумилеву готовый тираж «Шатра». У Николая Оцупа на Серпуховской по случаю устроили вечеринку, где все поэты и оба моряка на радостях перепились. «Электричества не было, – вспоминала Вера Лурье. – Мы бродили из одной комнаты в другую с керосиновой лампой в руках. Пили нечто отвратительное, приготовленное из денатурата. На следующее утро, придя домой, я написала стихотворение, в котором была такая строка: «Милые, милые, ночь оторвала меня». «Мужчины были агрессивны и… разочарованы», – констатировала Ида Наппельбаум, представлявшая единственный трезвый элемент на этом скифском пировании.

«Шатер», отпечатанный на упаковочной бумаге из-под сахарных голов, пестрел типографскими огрехами. Тем не менее Гумилев, по единодушному признанию мемуаристов, был счастлив и «сиял». Книга, которую он с подчеркнутой торжественностью вручал ученикам и знакомым, стала победным результатом отчаянной трехлетней борьбы за право возобновить прерванный революцией и гражданской смутой разговор с читателем – за это военной типографии Севастополя можно было простить и сахарную бумагу, и скверную печать. К тому же почти сразу появилась возможность переиздать «Шатер» наилучшим образом – в гостях у Немировича-Данченко Гумилев познакомился с эстонским консулом в Петрограде Альбертом Оргом, владевшим в Ревеле русским издательством «Библиофил». Орг, возвращавшийся в Эстонию, очень заинтересовался «Шатром», и Гумилев передал ему для ознакомления старую рукопись «географии в стихах», договорившись, что окончательная редакция второго издания книги будет готова в ближайшее время. Помимо того, консул, представлявший в Петрограде прибалтийские республики, если не делом, то советом мог помочь Гумилеву в отправке за рубеж брата Дмитрия. Тот стал совсем плох, удручен душевно и еле держался на ногах. Анна Гумилева-Фрейганг все лето хлопотала об отбытии с больным мужем к родственникам в Латвию, но разрешение на выезд из Советской России, даже после послаблений НЭП, оставалось делом нелегким. Для получения необходимых мандатов беспомощного инвалида пришлось записать «юрисконсультом» в штат «Клуба поэтов». Это, разумеется, являлось должностным нарушением (хотя честный Дмитрий пытался выходить на новую «работу» и несколько раз торговал входными билетами в клубной кассе), но уладить отъезд брата и его верной жены Гумилеву удалось. Первого августа они покинули Петроград.