Николай Гумилев. Слово и Дело — страница 117 из 121

За всеми хлопотами Гумилева настиг зловещий слух. Твердили, что Владимир Таганцев, объявленный в газетах главой «крупного заговора, подготовлявшего вооруженное восстание против Советской власти в Петрограде, Северной и Северо-Западной областях республики», принялся сдавать чекистам всех, с кем знаком, и теперь разъезжает на автомобиле с уполномоченными по городу, указывая пальцем на очередную жертву[566]. Про автомобиль Гумилев не поверил, но понял, что в покое его, по всей вероятности, не оставят:

После стольких лет

Я пришел назад,

Но изгнанник я,

И за мной следят.

Утром 31 июля весь город содрогнулся: передавали, что минувшей ночью невиданное множество крытых грузовиков и фургонов с чекистами разъезжало по разным адресам в центре и в домах было схвачено одновременно несколько сотен человек. Юрий Юркун, обычно избегавший Гумилева после истории с Арбениной, решительно загородил ему путь на улице:

– Николай Степанович, я слыхал доподлинно – Вас хотят арестовать. Вам лучше скрыться. Бегите!

Гумилев, словно припомнив что-то давнее, усмехнулся и от души пожал былому сопернику руку:

– Благодарю Вас, но бежать-то мне как раз совершенно незачем!

Вместо побега Гумилев отправился к профессору-историку Борису Сильверсвану, знакомому по редколлегии «Всемирной Литературы», и предложил… вступить под свое начало в подпольную боевую группу. По словам Гумилева, группа состояла из пяти человек и являлась частью большого военного заговора, во главе которого находились влиятельные лица из высшего красноармейского состава. «Пятерка», над которой Гумилев принял командование, пострадала во время последних арестов, и было нужно быстро заполнить образовавшиеся бреши. «Из его слов, – писал Сильверсван, – я заключил также, что он составлял все прокламации и вообще ведал пропагандой в Красной Армии».

Получив принципиальное согласие Сильверсвана, Гумилев отправился с тем же предложением к Георгию Иванову. Тот колебался, но Гумилев заверил, что строгая конспирация делает положение рядовых участников заговора почти неуязвимым, ибо членов «пятерки» знает вместе только их глава:

– Ты ничем не рискуешь, твое имя будет известно только мне одному.

Третьим конфидентом Гумилева стал Лазарь Берман. Каждому на руки перешла некая сумма денег – подпольная казна все-таки дождалась своего часа. Гумилева было не узнать! Радостное возбуждение не покидало его, словно он переживал подъем, какой бывает при выступлении навстречу решающему бою.

– В России производится гигантский общественный опыт, – говорил он в гостях у Георгия Адамовича. – Кто знает, чем все кончится? Не попытаться ли дать свое направление эксперименту? Что, если я, поэт Николай Гумилев, сыграю свою роль в истории русской революции, и даже покрупнее, поярче, чем итальянец д’Аннунцио в истории мировой войны?!

Возможно, причину происшедшей с Гумилевым метаморфозы мог бы объяснить подполковник Вячеслав Григорьевич Шведов, неоднократно под именем «Вячеславского» тайно проникавший в Петроград с разными поручениями парижского «Национального центра». Но уже наступил жаркий, как в африканских тропиках, день третьего августа тысяча девятьсот двадцать первого года, и окровавленный подполковник, уходя от проваленной явки, метался, отстреливаясь, по петербургским дворам-колодцам. Преследователи набегали со всех сторон. Остановившись, Шведов сбил пулями двоих и сам рухнул под ответными выстрелами.

Когда изошедший кровью Шведов в муках отходил на руках хлопотавших врачей и сотрудников ПетроЧК, в далекой квартире на набережной речки Пряжки от страшного удара белыми брызгами разлетелся гипсовый лик античного бога Аполлона. Сжимая в руках чугунную кочергу, Александр Блок заливался счастливым смехом:

– А я хотел посмотреть, на сколько кусков развалится эта толстая рожа!..

Вскоре над набережной послышался однотонный ровный вой, не человеческий и не животный, который так и тянулся часами, не смолкая. Заплаканная Надежда Павлович металась по комнатам «Дома Искусств»:

– Какой ужас! Какой ужас! Блок сошел с ума!

Но Гумилев тогда уже покинул «Диск». На занятиях литературной студии, собравшейся после долгого перерыва в гостиной дома Елисеевых, дебютировала только что принятая в «Союз поэтов» юная Нина Берберова, и после заключительного чая с шутками и игрой в жмурки Гумилев отправился провожать ее через весь город. Вот уже несколько дней девятнадцатилетняя поэтесса занимала его не столько дарованием (хотя несколько строчек и рифм были небесталанны), сколько редким для возраста благоразумием, рассудительностью и полным отсутствием чувства юмора. Заинтригованный Гумилев то до столбняка пугал Берберову, виртуозно подражая интонациям уланского поручика Чичагова («Необходима дисциплина! Я здесь – ротный командир! Чин чина почитай! В поэзии то же самое, и даже еще строже!! По струнке!!!»), то умилялся:

– Какая Вы взрослая! А я вот остался таким, каким был в двенадцать лет. Я – гимназист третьего класса. А вы со мной играть не хотите.

Берберова поясняла, что и в детстве не очень любила играть и теперь страшно рада, что ей уже не двенадцать лет. У ворот дома на Кирочной они расстались.

– Ну, пойду теперь писать стихи про Вас, – развел руками Гумилев.

– Спасибо Вам, Николай Степанович, – серьезно отвечала Берберова.

Трагические события этого дня ускользнули от него, и, вернувшись в «Диск», Гумилев пребывал в самом благодушном и общительном расположении. Уезжавший на отдых в деревню Ходасевич, который по-соседски заглянул к Гумилеву и Анне Николаевне попрощаться, просидел у них за разговорами до двух ночи. «Он был на редкость весел, – вспоминал Ходасевич. – Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Федоровне и великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго – «по крайней мере до девяноста лет». Он все повторял:

– Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше.

До тех пор собирался написать кипу книг. Упрекал меня:

– Вот, мы однолетки с Вами, а поглядите: я, право, на десять лет моложе. Это все потому, что я люблю молодежь. Я со своими студийками в жмурки играю – и сегодня играл. И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете.

И он, хохоча, показывал, как через пять лет я буду, сгорбившись, волочить ноги, и как он будет выступать «молодцом».

Проводив Ходасевича, Гумилев наконец угомонился, облачился в халат и начал клевать носом. Анна Николаевна принялась готовить ночлег, как в дверь вновь троекратно постучали. Два человека вошли в елисеевский предбанник. Старший прокашлялся в кулак:

– Вставай, Ваше благородие! Пора в Финляндию выступать.

Гумилев, задремавший в кресле, вскинулся:

– Как, уже?

И увидел наведенный маузер.

– Могу ли я взять с собой «Илиаду»?

XVI

Гороховая, 2. Встреча с Н. Н. Пуниным. Допрос на Гороховой. Хлопоты Виктора Сержа. Смерть Блока. Похороны на Смоленском кладбище. Перевод в ДПЗ на Шпалерной улице. Делегация в ПетроЧК. Передачи. Допросы на Шпалерной. Поклонник. Миссия Бакаева. Ответ Ленина. «В час заката…»


Следственная тюрьма ПетроЧК располагалась в квартирах Дворового корпуса бывшей резиденции петербургского градоначальника, перешедшей с декабря 1917 г. в ведение Феликса Дзержинского. Изначально Комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем мыслилась именно «чрезвычайной», т. е. временной, и помещения для заключенных оборудовались на скорую руку, с помощью обычных решеток на окнах и тонких деревянных перегородок без всякой звукоизоляции. Однако борьба с контрреволюцией затянулась. Уехавшего в Москву Дзержинского в доме на Гороховой сменил Моисей Урицкий, Урицкого – кровавые фанатики Глеб Бокий и Розалия Землячка, запустившие в Петрограде «красный террор», а потом в председательском кабинете буднично замелькали, сменяя друг друга, Антипов, Скороходов, Лобов, Медведь, Благонравов, Бакаев и Комаров. Но во внутренней тюрьме ПетроЧК ничего не менялось. Оказавшиеся в недрах грозного здания неофиты с изумлением обнаруживали обычные для жилых домов сводчатые комнаты, передние с кухонной плитой, умывальники и клозеты. Это вызывало особый, угнетающий психологический эффект, подметив который питерские чекисты тщательно сохраняли заведенный порядок, именовали камеры своих подследственных «палатами» и не снимали сохранившуюся со времен генерал-адьютанта Трепова легендарную табличку «Для приезжающих» с дверей самой знаменитой из гороховых «палат» в нижнем этаже рядом с пропускным пунктом. Тут, в голом квадратном помещении с асфальтовым полом проводили последние часы смертники: тут им зачитывали приговор, сковывали попарно наручниками и оставляли так, на произвол судьбы, без какой-либо помощи, воды и пищи, пока глубокой ночью не подавался пятитонный грузовик с конвоем из особой роты коммунаров, доставлявший приговоренных к расстрелу на тайные чекистские полигоны.

Приемный пункт ПетроЧК, рядом с которым располагалась страшная комната, никогда не пустовал, а в августовские ночи 1921 года был особенно оживленным. Задержанные с узелками толпились, ожидая регистрации под грубые окрики солдат, не позволяющих разговаривать. Гумилев, оказавшись среди этого содома, неожиданно столкнулся с наркомпросовским эстетом Николаем Пуниным. «Встретясь здесь с Николаем Степановичем, – сообщил тот в записке родным, – мы стояли друг перед другом, как шалые, в руках у него была «Илиада», которую от бедняги тут же отобрали»[567].

От самого Гумилева с Гороховой известий не поступало, но о положении узника смог разведать Виктор Серж. Распорядитель Коминтерна, по всей вероятности, узнал о случившемся от Горького, к которому, как и прочие утратившие влияние ветераны Северной Коммуны, часто захаживал после кронштадтского конфуза. Гумилева бывший анархист, не чуждый изящной словесности, всегда горделиво именовал не иначе как