Николай Гумилев. Слово и Дело — страница 38 из 121


– Христос велел любить!

– Как сестры и как братья…

– По-всячески, и, верно, без изъятья!!


Все получалось шаржированным до гротеска, так что каждая «маска» могла обнаружить себя по ходу действия в полной мере. Вера Неведомская нетерпеливо полюбопытствовала: какой же будет финал у этакой буффонады? Гумилев задумался:

– Вероятно, все-таки очень печальный. Явится какой-то страшный призрак, рыцарь погибнет, а влюбленная монахиня примет яд…

Представление «Любви-отравительницы» состоялось перед самыми разъездами летних обитателей бежецких поместий, и огненная Коломбина в исполнении Веры Неведомской покорила всех собравшихся в Подобино зрителей. Никто не мог и помыслить, что всего через несколько часов в Киеве, где в год 50-летия отмены крепостного права торжественно открывался памятник Царю-освободителю, темный негодяй Богров двумя выстрелами смертельно ранит премьер-министра России Петра Аркадьевича Столыпина. 6 сентября 1911 года газета «Новое время» поместила на первой странице краткое объявление:

Киев.В 10 час. 12 мин. Петр Аркадьевич тихо скончался. В истории России начинается новая глава.

Книга вторая. Поэт и воин

I

Киевская трагедия. Особняк на Малой улице. Воссоединение с Ахматовой. Тревожная осень. С. М. Городецкий. Споры об «адамизме». «Театрализация жизни». Вечер на Крюковом канале. Хлопоты Бориса Пронина. Подвал на Михайловской площади.


«На очереди главная наша задача – укрепить низы, – говорил Столыпин два года назад среди наступившего зыбкого умиротворения. – В них вся сила страны. Их более 100 миллионов! Будут здоровые и крепкие корни у государства, поверьте, и слова русского правительства совсем иначе зазвучат перед Европой и перед целым миром. Дружная, общая, основанная на взаимном доверии работа – вот девиз для нас всех, русских. Дайте государству 20 лет покоя, внутреннего и внешнего, и вы не узнаете нынешней России!»

Выстрелы Богрова не только сразили Столыпина. Они поколебали тот общественный мир, который начинал складываться вокруг энергичного и мужественного премьера-реформатора. То, что желанных двух десятилетий покоя не будет, первыми почувствовали киевляне. Уже на следующий день после покушения, когда Столыпин еще боролся за жизнь, Киев замер, ожидая погрома, – Богров был сыном местного зажиточного еврея-домовладельца. В город срочно вошли войска, предотвратившие беспорядки, но напряжение сохранялось более недели, вплоть до погребения премьер-министра в ограде Трапезной церкви Киево-Печерской лавры (он завещал предать его земле «там, где убьют»). Из Киева все это время спасались бегством еврейские семьи. Уезжали и русские, успевшие отвыкнуть от подобных потрясений. Среди них была Ахматова, хорошо помнившая хаос 1905 года.

В Царском Селе Гумилевы обживали новый дом, который Анна Ивановна, посчитав накладным тратиться на съемные квартиры, приобрела в конце лета на Малой улице напротив памятного для обоих ее сыновей здания Николаевской гимназии. Это был деревянный двухэтажный особняк с палисадником, непримечательный снаружи, но имеющий какой-то собственный, строптивый нрав, со своими скрипучими ступенями, принимавшимися вдруг трещать и стонать среди глухого ночного покоя.

– Интересно, кого там постоянно таскают по лестнице? – вслух задумался Гумилев, вконец перепугав мнительную жену.

– Очень страшно жить в этом доме!

Они заняли комнату в первом этаже, рядом с библиотекой, соединенной с кабинетом (особнячок на Малой, не в пример предыдущим квартирам, оказался для всего семейства тесноват). Как часто бывает среди внезапной беды, память о недавней семейной ссоре оказалась поглощена эмоциями иного порядка. Порог нового жилища Ахматова переступила в часы нарастающей в Петербурге и Царском Селе всеобщей тревоги, едва не переходящей в панику.

Всюду шли заупокойные богослужения, газеты выходили в траурных рамках; в многочисленных статьях, равно как и в частных беседах, звучало лишь одно: как могло произойти такое злодеяние? Поступавшие подробности ошеломляли: выходило, что главу правительства охраняли так небрежно, что его мог легко застрелить любой встречный проходимец или психопат[176]. А после того как таинственного Богрова внезапно вздернули на киевской виселице, затратив на судебное разбирательство чуть более трех (!) часов, всюду – от Государственной Думы до бульварных листков и модных салонов – вслух заговорили о заметании следов, о заговоре – то ли придворном, то ли полицейском, то ли масонском, то ли еще каком[177]. Гумилев твердил домашним и знакомым о роковых исторических сроках, о грядущем «двунадесятом годе», отмеченном во всех столетиях русской истории смутами и войнами:

Он близок, слышит лес и степь его;

Какой теперь он кроет ков,

Год Золотой Орды, Отрепьева,

Двунадесяти языков?[178]

Вера Неведомская вспоминала, что, явившись на ее именины, Гумилев возбужденно пророчествовал о близких бедах, ожидающих не только Россию, но и всю белую европейскую расу, «погрязшую в материализме»:

– Ну что же, если над нами висит катастрофа, надо принять ее смело и просто. У меня лично никакого гнетущего чувства нет, я рад принять все, что мне будет послано роком.

О смелом и простом взгляде на жизненные испытания Гумилев говорил в эти дни и Сергею Городецкому. Возвращаясь вместе после очередного заседания в «Аполлоне», они свернули в какое-то кафе на Фонтанке и засиделись допоздна. Оба бранили современную русскую культуру – культуру истонченных, изломанных, изогнувшихся столичных интеллигентов.

– Сейчас нужны другие слова, другое искусство! Нужно отстаивать в России мужественно-твердый и ясный взгляд на мир.

– И такой взгляд, – подхватывал Городецкий, – может быть только народным, патриархальным, первобытным…

Воспитанный отцом-славянофилом[179], Городецкий с детства был увлечен фольклорными былинами, песнями и сказаниями, уходящими в глухую языческую старину. В университете, вдохновленный летней студенческой поездкой в Псковскую губернию, он написал несколько книг стихов на темы древнеславянских мифов:

Во плену лежат поляны,

Во плену и птичий крик.

Душу утренней Смугляны

Душит хвоей Лесовик[180].

Увлечение древним язычеством привело Городецкого на «башню» Вячеслава Иванова, где молодой поэт пытался «радеть» и безумствовать. После нескольких неприятных личных и политических историй он охладел и к славянскому колдовству, и к Иванову, и к символизму. Но мечту соединить народную поэзию с современной литературой Городецкий не оставил. Путешествуя с молодой женой Анной Козельской по живописным волжским городкам, он стал склоняться к отечественному патриархальному примитиву:

Русь! Что больше и что ярче,

Что сильней и что смелей!

Где сияет солнце жарче,

Где сиять ему милей?[181]

В новой книге «Русь» Городецкий принялся воспевать березки, палисадники, сарафаны, фуражки набекрень и улыбающиеся красные губы. Вячеслав Иванов объявил бывшего ученика «художественным маразматиком», Блок обозвал книжку «лубочной», а Гумилев в «Аполлоне» неожиданно похвалил: «Имеет ли это какое-нибудь отношение к литературе, я не знаю, но к поэзии, мне кажется, имеет». С этой поры Городецкий числил Гумилева в единомышленниках:

– Все эти городские интеллигенты, символисты, мистики ничего не знают ни о русском народе, ни о народном мифе. Между тем все очень просто. Раз человек почувствовал, что тоска не нужна, – он русский!

Городецкий был единственным среди «аполлоновцев», с кем Гумилев в тревожную осень 1911 года мог отвести душу. На страницы «Аполлона» политические известия не допускались: в сентябре тут писали о живописи Жоржа Сера, о современном творчестве китайцев, об изящной словесности Франции, в октябре – о юбилейной царскосельской выставке, о новом балете, о музыке в Париже, в ноябре – о художниках зверей и мертвой природы, о международной выставке в Риме и о хореографии Лои Фуллер. В компании «молодой редакции» политику также не жаловали и, если речь заходила об отечественных потрясениях, куда больше интересовались перспективами, которые развивал входивший в моду режиссер Николай Еврéинов[182]. Тот был убежден, что в эпохи «исторической активности» люди повсеместно превращаются из пассивных «зрителей» в стихийных «актеров», все хотят играть самодеятельную роль в уличной толпе, в боевом строю, среди сослуживцев, в дружеском кругу, в будуаре и алькове. Евреинов призывал вернуть театр из концертных залов на улицы и в жилища:

– Клич, пронесшийся в новое время по всему свету «retheatraliser le theatre»[183], правилен, но недостаточен, и ему должен сопутствовать другой, еще более радикальный лозунг: «театрализация жизни»!

Во время новой встречи с Городецким в кофейне на Фонтанке Гумилев, вспомнив страстные речи Евреинова, задумался: не преобразить ли петербургских поэтов в боевой орден в духе «белых» рыцарей-мартинистов Папюса? Городецкий понял с полуслова и тут же начал развивать идею:

– Это будет союз адамистов – от имени первого жизнерадостника, прародителя Адама. Каждый, вступающий в наш союз, должен будет, подражая Адаму, совершить два подвига. Во-первых, он должен будет опять назвать имена мира. Никаких двусмысленностей, никаких намеков и символов, никаких туманных тайн. Что сказано – то сказано! Всякая тварь, всякая вещь получает свое законное имя, все слова устойчивы и понятны. Во-вторых, нужно пропеть хвалу всему живому. В этом – высшая мудрость. Ничего нельзя отрицать, все – и прекрасное, и безобразное в жизни – от Бога. В этом – и твердость, и мужественность. Новые Адамы соединят русскую интеллигенцию и русский народ!