выполненная Городецким на этот раз в виде изящного графического силуэта). Авторы-триумфаторы, вслед за Сафо и Петраркой, должны были получить лавровые венки в знак славы и пророческой власти поэтов.
Учреждая в январе издательство «Цеха», Городецкий и Михаил Лозинский, взявший на себя редактуру, лелеяли грандиозные замыслы. Гумилев пообещал им собрание всех своих баллад. Михаил Кузмин клялся отдать в «Цех» лирический сборник «Яблочный сад». Мандельштам заявил о книге «Раковина». Гиппиус-Галахов взялся готовить «Росу», Гиппиус-Бестужев – «Завет», а анархист Верхоустинский, увлекшийся духовными песнями и гимнами изуверских народных сект, – свод фольклорных стилизаций «Яворчатые гусли». Однако в итоге до типографских станков добрались лишь многострадальный ахматовский «Вечер», натурфилософская «Дикая порфира» Михаила Зенкевича[214] и «Скифские черепки» Кузьминой-Караваевой, написанные по воспоминаниям об археологических раскопках под Анапой[215]. Но Городецкий ничуть не был обескуражен:
– На одной популярности Гумилева или Кузмина все равно ничего не построишь. Публика требует от новой поэтической школы новых имен!
Он был уверен, что жестокие любовные страсти Ахматовой, археологический эпос Кузьминой-Караваевой и первобытные этюды Зенкевича прекрасно отражают «земную» природу акмеизма. К тому же особую «акмеистическую» книгу готовил и Владимир Нарбут. По указаниям брата-художника и его наставников Билибиных[216], Нарбут закупил серую бумагу, вроде той, на которой писали в XVIII веке, киноварь и церковнославянский синодальный шрифт. Вчетвером все они колдовали вместе над макетом, создавая типографский шедевр, а от протестов Городецкого, требовавшего для «цеховых» изданий единообразия (с лирой на обложке), упрямый хохол только отмахивался:
– Не в тім сила, що кобила сива, а як вона везе!
10 марта в Манежном переулке у домашних Елизаветы Кузьминой-Караваевой на пятнадцатом заседании «Цеха поэтов» состоялось первое увенчание лаврами. Триумфаторами были Ахматова и Михаил Зенкевич. Гумилев получил экземпляр «Вечера», прочитав на титуле:
Коле Аня. «… Оттого, что я люблю тебя, Господи!»
На фронтисписе, по воле Евгения Лансере, грустила над озером дева с книгой, с виньеток, щедро рассыпанных по страницам графиком Андреем Белобородовым, смотрели конфетные амуры, наяды и герольды в духе увражей Персье и Фонтэна[217]. Все любовные мелодраматические эффекты в стихах «Вечера» Ахматова, конечно, оставила в неприкосновенности. Пролистав изящный томик, Гумилев с чувством продекламировал:
Ты с приданым, гувернантка,
Плюй на все и торжествуй![218]
«Увенчание» привело его в бодрое состояние духа. Из Манежного переулка он отправился на Невский, в редакцию почтенной «Нивы», неожиданно заказавшей переводы из Оскара Уайльда[219], потом на 16-ю линию Васильевского острова, где проходил очередной «Вечер Случевского» (это именитое сообщество Гумилев не забывал и даже принимал у себя в Царском), а полночь встретил на Михайловской площади в «Бродячей собаке», в компании захмелевшего московского поэта и филолога Бориса Садовского, очень расстроенного неуспехом «Трудов и дней». Тот разносил стихи петербургских «цеховиков» за отсутствие «магического трепета поэзии и веянья живого духа», а потом неожиданно полюбопытствовал:
– Вы ведь охотник? Я вот тоже охочусь…
– На какую дичь?
– На зайцев.
– По-моему, – задумчиво произнес Гумилев, – приятнее застрелить леопарда.
Ахматова уже не бывала с ним в пронинском подвале – врачи запрещали ночные бдения, беспокоясь за наследственную предрасположенность к чахотке и опасаясь осложнений в протекании беременности. Ей усиленно рекомендовали уехать из весенней петербургской слякоти, и 3 апреля, отметив двадцатишестилетие обедом в компании Кузмина, Ауслендера и Зноско-Боровского, Гумилев повез покорную и влюбленную Ахматову на итальянскую Ривьеру. Весенняя Польша расстилалась за солнечным окном, весело стучали колеса берлинского экспресса, сбывались мечты, и он, счастливый, не заметил, кто же из соседних пассажиров первым произнес:
– «Титаник»!..
Символ «непотопляемой» Европы в первый же рейс наткнулся на айсберг и затонул в два часа, утащив на дно полторы тысячи душ! Русские газеты, соболезнуя англичанам и американцам (во время крушения погибли советник президента США Арчибальд Батт и миллионер Джон Астор), сдержанно намекали на мрачную символику разыгравшейся в Атлантике трагедии:
«Титаник» погиб от роскоши. Строители не думали о средствах спасения… Спасения? Разве можно было допустить мысль о каком-нибудь крушении? Разве гибнут Титаны?»[220]
Журналисты, атаковавшие в Нью-Йорке выживших пассажиров несчастного флагмана «Уайт Стар Лайн»[221], состязались в поиске душераздирающих сюжетов. Всю дорогу из Берлина в Лозанну и Уши Гумилев и Ахматова слышали об обитателях кают первого класса, веривших в «непотопляемость» настолько, что в самый момент катастрофы они продолжали невозмутимо ужинать, о ресторанном оркестре, скрашивавшим этот чудовищный ужин веселыми мелодиями, а в последний миг исполнившим хорал «Ближе к Тебе, Господи!» и «God Save the King»[222], о потонувшем капитане Эдварде Смите, который, по колено в воде, кричал со своего мостика: «Господа, покажите себя настоящими британцами!..» Сюда же вплетались фантастические сюжеты о прославленном журналисте, без пяти минут лауреате Нобелевской премии Уильяме Стеде и… египетской мумии, которую он под видом ручной клади протащил на корабль. Молва тут же связала экзотический подарок, предназначавшийся кому-то из американских друзей журналиста, с «лондонской мумией, приносящей несчастья» (Ахматовой оставалось только изумляться!), и даже разнесла девиз, якобы начертанный на амулете грозной египтянки:
ВОССТАНУ ИЗ ЗАБЫТЬЯ И СОКРУШУ ВСЕХ НА ПУТИ[223].
Под аккомпанемент этих слухов, легенд и пророчеств Гумилев и Ахматова оказались на via San Rocco в итальянском Санрéмо, где за низкой белой стеной приморского кладбища Фоче среди русских надгробий, окружающих православную часовню св. Николая Чудотворца, три месяца назад нашла последний приют Маша Кузьмина-Караваева. Осиротевшие Констанция Фридольфовна и Ольга жили неподалеку в местечке Оспедалетти, древнем оплоте Родосских рыцарей-госпитальеров – от Санремо туда вела тянувшаяся вдоль побережья и пляжей шоссейная дорога. У Кузьминых-Караваевых Гумилев и Ахматова остановились на неделю, отогреваясь после Петербурга среди курортных аристократических вилл и средневековых странноприимных паломнических келий, теснящихся у орденского храма св. Иоанна Крестителя на via Cavalieri di Rodi[224]. Спустя три столетия после разгрома госпитальеров флот Итальянского Королевства вновь устремился на Додеканесские острова[225] и ветхая рыцарская старина словно оживала заново:
Мы идем сквозь туманные годы,
Смутно чувствуя веянье роз,
У веков, у пространств, у природы,
Отвоевывать древний Родос.
Родос был с боем взят итальянцами у турок 24 апреля (7 мая) 1912 г., когда Гумилев и Ахматова, покинув Оспедалетти, добрались морем из Санремо в Геную и путешествовали по северной Италии. На пизанской Piazza dei Miracoli[226] они долго бродили по кладбищу Кампосанто, на котором тосканская земля была перемешана с камнями и прахом Голгофы[227]. В погребальных галереях гладкие плиты каменного пола чередовались с рельефами надгробий, бесчисленные античные саркофаги матово белели у стен, расписанных изображениями смертных мук, фигурами безобразных крылатых демонов и гневных ангелов, теснящих адские силы. Был виден и сам ад с проступившей из багровых сполохов неописуемой рогатой личиной, что долго продолжала мерещиться снаружи под радостный гомон прихожан, выходивших на солнечную площадь из собора Успения Пресвятой Девы:
Сатана в нестерпимом блеске,
Оторвавшись от старой фрески,
Наклонился с тоской всегдашней
Над кривою пизанской башней.
Военные сводки гремели известиями о морских и сухопутных победах над одряхлевшей Высокой Портой:
– Ewiva Tripoli Italiana![228]
Вся Италия ликовала, и в радостных уличных толпах с живыми patrioti ferventi[229] мешались воинственные мертвецы в латах и епанчах, уставшие дремать в каменных склепах. Иногда Гумилев видел очень ясно картины и события вне круга привычной жизни; они относились к каким-то давно прошедшим эпохам. Ступив во Флоренции на площадь Синьории, он ощутил запах гари, и палаццо Веккьо внезапно скрылся из глаз, заслоненный клубами дыма. В огонь, разгоравшийся среди огромной груды всевозможных мирских «сует», vanitates[230], летели все новые и новые драгоценные шелка, маскарадные платья и парики, флаконы с благовониями, шахматные доски, колоды карт, шутовские флейты и бубны, соблазнительные живописные холсты в богатых рамах и тома досужих, фривольных и еретических сочинений: