– Не Ваша ли жена та интересная, очаровательная и талантливая русская поэтесса, о которой мне так много рассказывает Barys?
Гумилев с достоинством поклонился, дивясь в душе Ахматовой, умудрившейся выдумать себе на два года (!) «роман на расстоянии» – как делали некогда средневековые поэтессы-трубадуры Беатриче де Диа или Мария Шампанская. В окфордском поместье Моррель Garsington Manor, куда привез его Анреп, Гумилев провел воскресный день в спорах вокруг пацифистского демарша, который намеревался совершить в парламенте поэт Зигфрид Сассун, раненный на Западном фронте. При помощи леди Отоллин, убежденной противницы войны, Сассун составил «этическое заявление». «Я верю, что война умышленно продлевается теми, во власти которых ее прекратить, – писал он. – Я солдат, убежденный в том, что я действую от имени солдат. Я глубоко убежден, что эта Война, на которую я пошел как на оборонительную и освободительную, стала теперь войной агрессии и завоевания…»[455].
Гумилев под впечатлением пережитого в революционные дни в Петрограде налегал в беседах с англичанами на фатальную апокалипсическую мистику, связанную в периоды мировых потрясений «с великими религиозными воззрениями народа»:
– В России до сих пор сильна вера в Третий Завет. Ветхий Завет – это завещание Бога-Отца, Новый Завет – Бога-Сына, а Третий Завет должен исходить от Бога Святого Духа, Утешителя. Его-то и ждут в России…
Вероятно, его собеседником в Гарсингтоне был сам Бертран Рассел. А после возвращения в Лондон переводчик из «The New Age» Морис Беринг[456] свел Гумилева с другим «живым класииком» – Гилбертом Честертоном. Этот июньский вечер запомнился германской воздушной атакой, происшедшей в разгар литературного застолья в особняке леди Дафф. Небеса разверзлись, бомбы сыпались на Мейфэр[457], стоял адский грохот от разрывающейся где-то у Гайд-парка и Оксфорд-стрит шрапнели, прямо над Белгрейв-сквер истошно ревели моторы крылатых машин, проносившихся над самыми крышами и заглушавших голоса.
– Короли и магнаты, – орал Гумилев, воздевая свой бокал к грозному небу, – или народные толпы способны столкнуться в слепой ненависти друг к другу, люди же пера не поссорятся никогда! Став владыками мира, поэты или по крайней мере писатели, никогда не ошибутся, поскольку всегда смогут найти между собой общий язык…
«Говорил он по-французски, – вспоминал Честертон, – совершенно не умолкая, и мы притихли; а то, что он говорил, довольно характерно для его народа. Многие пытались определить это, но проще всего сказать, что у русских есть все дарования, кроме здравого смысла. Он был аристократ, помещик, офицер царской гвардии, полностью преданный старому режиму. Но что-то роднило его с любым большевиком, мало того – с каждым встречавшимся мне русским. Скажу одно: когда он вышел в дверь, казалось, что точно так же он мог выйти в окно. Коммунистом он не был, утопистом – был, и утопия его была намного безумней коммунизма. Он предложил, чтобы миром правили поэты. Как он важно пояснил нам, он и сам был поэт. А кроме того, он был так учтив и великодушен, что предложил мне, тоже поэту, стать полноправным правителем Англии. Италию он отвел д’Аннунцио, Францию – Анатолю Франсу».
Себе он оставлял Россию.
В отличие от литературной стороны двухнедельного пребывания Гумилева в Лондоне[458], деловая часть его командировки, как и полагается, не афишировалась, но, разумеется, исполнялась. В сохранившейся лондонской записной книжке «корреспондента» сохранились некие невыясненные имена и адреса, никак не связанные с миром лондонских писателей и художников («Петр Михайлович Ногаткин, India House, Шифровальное отделение», «Джорж Бан, англ. арт. на Сал.» и т. п.). К середине месяца (или к 26–27 июня, по европейскому григорианскому календарю) встречи были завершены, и Гумилев мог продолжить путь. Из Лондона он прибыл в порт Соутгемптон и на пароходе пересек Солентский пролив, направляясь к западному, не тронутому военной тревогой побережью Франции:
Мы покидали Соутгемптон,
И небо было голубым,
Когда же мы пристали к Гавру,
То черным сделалось оно.
Я верю в предзнаменованья,
Как верю в утренние сны.
Господь, помилуй наши души:
Большая нам грозит беда.
XX
Русская военная миссия в Париже и события в Ля Куртин. Елена Дю Буше. Михаил Ларионов и Наталья Гончарова. «Русский балет» С. П. Дягилева. «Византийское либретто». Альма Полякова и Анна Сталь. Знакомство с Е. И. Раппом и новое назначение. Катастрофа Восточного фронта. В парижском Комиссариате экспедиционных войск. Командировка в Ля Куртин. Переговоры с мятежниками. Разгром куртинцев.
В отличие от Англии, воевавшей на морях и на территориях других государств, Франция с самого начала войны приняла на себя прямые удары неприятеля. В августе 1914-го германские армии едва не достигли Парижа, и к концу года все пространство между французской столицей и Северным морем превратилось в арену боевых действий. За кампанию 1915 года фронт практически не изменился, хотя в Артуа и Шампани шли ожесточенные бои, перемоловшие более 300 000 французских и английских солдат. Затем последовали десятимесячная «верденская мясорубка» и кровавая битва на Сомме – с гранатометами, огнеметами, химическими снарядами, 1 370 000 трупов союзников, и с тем же «ничейным» результатом. Лишь к началу 1917 года, после русских триумфов над австрийцами, открытия фронта в Румынии и вступления в войну США, французы ощутили, наконец, за собой победный перевес. Но тут грянул февральский переворот в Петрограде, смешавший все планы грядущей кампании.
Во Францию, как и на Балканы, в преддверии решающих сражений российское командование направило две Особых бригады. Это была пехота, дислоцированная первоначально в военном лагере в Шампани близ города Шалон-сюр-Марн (Châlons-sur-Marne). В ходе боевых действий русские подразделения придавались французским армиям и прекрасно зарекомендовали себя вплоть до весны 1917 года. Даже после известия о перевороте обе бригады сохранили боевой дух и доблестно сражались вместе с французами в ходе апрельского наступления под Реймсом, обеспечив тактический успех в бою за местечко Курси, превращенное германцами в укрепленный пункт. Однако в целом попытка французского командования прорвать «линию Гинденбурга» сложилась неудачно. Генерал Робер Нивель приказом в стихах (!) «L'heure est venue. Confiance. Courage et vive la France»[459] поднял на штурм германских укреплений весь Шампанский фронт, пытаясь, как Брусилов под Ковелем, действовать не умением, а числом. Французская общественность возмутилась количеством потерь, на военных эшелонах стали появляться надписи «A la Boucherie!» («На скотобойню!»), начались забастовки и демонстрации. Горячий Нивель вынужден был уступить место Главнокомандующего более рассудительному генералу Пэтэну.
Наступление бессильно остановилось. Эта неудача озлобила русские войска, потерявшие до 30 % личного состава (особое возмущение вызвали неумелые действия французской артиллерии, по ошибке накрывшей позиции 1-й Особой бригады шквальным огнем). К тому же действовали агитаторы, социалисты-«ленинцы» и анархисты-«махаевцы»[460], расписывая крестьянским мужикам в шинелях, как их односельчане, «сбросив бар, делят землю». Полномочный представитель Керенского в Париже Евгений Рапп «весьма доверительно» информировал русское и французское командование: источником существенного недовольства солдат является «вызванное тоской по родине и тяжелыми последними боями желание вернуться на родину или быть смененными новой частью из России». Ненадежных русских смутьянов едва успели вывести из прифронтовой Шампани в Лимузьен, как в новом лагере в коммуне Ля Куртин вспыхнул уже настоящий мятеж. В первых числах июля начались открытые вооруженные столкновения между солдатами и офицерами. Офицерский состав и нижние чины, сохранившие верность командирам, покинули лагерь и стали походным биваком в местечке Фелетин (позднее их перевели в аквитанский лагерь Курно близ Аркашона). Оставшиеся же в казарменном городке куртинцы теперь допускали к себе парижских военных начальников только для переговоров, постепенно переходя на положение мятежной вольницы.
Гумилев прибыл из Гавра в Париж 1 июля (по европейскому календарю), когда первые известия о вооруженных беспорядках в Ля Куртин уже достигли русской военной миссии. Едва отрекомендовавшись по прибытии, он оказался затем на несколько недель предоставлен самому себе. Обеспечить его дальнейшее следование в Салоники было попросту некому – все руководство миссии во главе с Представителем Временного правительства при французской армии генерал-майором Занкевичем срочно убыло в Лимузьен. В ожидании начальства Гумилев поселился в гостинице «Галилей» на rue Galilée (неподалеку от дома русского военного представительства) и стал заводить знакомства среди изменившейся за время его отсутствия российской части Парижа.
По-видимому, первой из новых знакомых стала переписчица тылового управления русских войск во Франции Елена Карловна Дю Буше, которую Гумилев мог встретить, осваиваясь в незнакомых ему офисах служб миссии в районе Трокадеро. Она была дочерью американского француза, хирурга Чарльза Винчестера Дю Буше, и одесской студентки-медички Людмилы Орловой. Родители ее познакомились в Сорбонне. Чарльз Дю Буше некоторое время имел практику в Одессе, но во время революционных волнений 1905 года переехал во Францию. Зная русский язык, он пользовал многих русских парижан и был особенно популярен среди круга политэмигрантов. Жена постоянно ассистировала ему. Что же касается их дочери, то Елена Карловна, в отличие от родителей, увлекалась литературой и журналистикой. Наследница трех национальных культур, она выросла в Париже, работала во время войны в российском военном бюро и была просватана за американца – о чем и объявила новому русскому знакомому во время их первой парижской прогулки. Реакцией Гумилева на эту новость стало сочиненное тут же, на японский манер, трехстишие: