политическая целесообразность, воплощенная в деятельности императора Юстиниана, строителя храма св. Софии Премудрости Божией. Великий законодатель Византии мечтал,
Чтоб мир стал храмом и над ним повисла,
Как купол, императорская власть,
Твоим крестом увенчанная, Боже…
Но это благородное стремление ко всеобщему благу подвигает Юстиниана коварно и хладнокровно жертвовать счастьем дочери Зои («Чтó девичьи слезы пред пользой государства!») и жизнью ее жениха, благородного Царя Трапезондского. Отравленная туника – императорский дар, несущий погибель, – становится символом неумолимой политической воли, которая подобна небесным молниям, морским бурям или самумам:
Законы человеческой судьбы
Здесь на земле, которую Господь
Ведет дорогой неисповедимой,
Подобны тем, какие управляют
И тварью, и травою, и песчинкой.
Разумеется, и Трапезонд, и воздвигаемая в Константинополе св. София возникают в трагедии Гумилева осенью 1917 года не случайно. На отбитый Юденичем у турок черноморский порт, где уже год базировались русские корабли, надвигались в жажде скорого реванша германские и османские войска и флотилии. О православном кресте над Стамбулом-Царьградом никто не вспоминал – Гумилев еще в марте на открытке, посланной Ларисе Рейснер, черными линиями перечеркнул известные стихи: «Сказал таинственный астролог…» и т. д. Молох большой политики, как и полтора тысячелетия назад, требовал новые и новые жертвоприношения, не делая исключений ни для поэтов, ни для императоров.
После трагедии в Ля Куртин комиссар Рапп прилагал титанические усилия, чтобы поддерживать в аквитанском и лимузьенском лагерях лояльность Временному правительству. Комиссариат был переведен на режим чрезвычайного положения и работал с девяти утра до семи вечера. Через офицера для поручений шел непрерывный бумажный поток, с которым приходилось справляться авральным методом – Гумилеву пришлось на ходу осваивать даже навыки шифровальной работы. Зато по вечерам, освободившись, он отводил душу в беседах о поэзии Иннокентия Анненского и Жерара де Нерваля, прогуливаясь с Михаилом Ларионовым в саду Тюильри. «Недалеко от арки Carrousel, – вспоминал Ларионов, – на дорожке, чуть-чуть вбок от большой аллеи, стояла статуя голой женщины – с поднятыми и сплетенными над головой руками, образующими овал. Я, проходя мимо статуи, спросил у Н.С., нравится ли ему эта скульптура? Он меня отвел немного в сторону и сказал: «Вот отсюда». – «Почему», – спросил я – «ведь это не самая интересная сторона». – Он поднял руку и указал мне на звезду, которая с этого места как раз приходилась в центре овала переплетенных рук. – «Но это не имеет отношения к скульптуре». – «Да! но ко всему, что я пишу сейчас в Париже под голубой звездой». Это была его астрологическая фантазия – объяснять все безумные российские нелепости 1917 года действием таинственной, еще неизвестной науке сверхновой звезды, появившейся в созвездье Змеи[469]. Незримое сияние, распространяемое этой звездой, по мнению Гумилева, действовало на впечатлительных россиян так, как соблазн древнего Змия-искусителя подействовал на прародителей Адама и Еву. Звезда была далекой, холодной, недоступной и, вероятно, совершенно ненужной землянам, но почему-то вызывала у них страстное стремление в недостижимую и безжизненную даль.
«Синей звездой» Гумилев именовал теперь и Елену Дю Буше, с которой засиживался по вечерам в кафе «Decamps» на одноименной улице, где проживала семья почтенного хирурга:
И причуды, и мечты, и думы
Поверяла мне она свои,—
Все, что может девушка придумать
О еще неведомой любви.
Впервые в жизни оказавшись в роли поверенного в чужом любовном романе, он написал под впечатлением от этих бесед большой цикл стихотворений, напоминающий «трубадурские» ахматовские стихи к Борису Анрепу. Это была лирика психологическая, философская и даже богословская, героиня которого напоминала далекий призрак, возбуждающий горькие и мучительные переживания:
И умер я… и видел пламя,
Не виденное никогда:
Пред ослепленными глазами
Светилась синяя звезда.
На фоне отвлеченной любовной философии выделялись стихи, обращенные к… Ахматовой, по которой Гумилев тогда же начинал мучительно тосковать:
Не всегда чужда ты и горда,
И меня не хочешь не всегда,—
Тихо, тихо, нежно, как во сне,
Иногда приходишь ты ко мне.
На какое-то время он загорелся идеей – ввиду упрочения положения при Комиссариате (у Гончаровой и Ларионова его именовали теперь «революционный поэт, товарищ Гумилев») попытаться переправить в Париж жену с сыном и начать здесь новую, счастливую семейную жизнь. По-видимому, Гумилев надеялся на содействие Раппа, которому покровительствовал сам министр-председатель Временного правительства Керенский. Но положение Керенского становилось все более шатким. 7 ноября (25 октября по «русскому» исчислению) боевики Ленина устроили в Петрограде новую вооруженную вылазку, захватив в Зимнем Дворце заседавших там министров Временного правительства. 10 ноября Рапп провел в Комиссариате чрезвычайное заседание представителей русских военных учреждений города Парижа, на котором этот акт политического хулиганства был единодушно осужден, и выражалась надежда, что «захват сторонниками большевиков тех или иных государственных учреждений не знаменует еще того, что народ в своем большинстве признает эту группу выразителем его воли». Никто не сомневался, что пошатнувшийся государственный порядок в ближайшие дни будет восстановлен. Однако 13 ноября из Главной квартиры французской армии в Комиссариат переслали (с пометой «к личному сведенью») странную депешу, пришедшую по правительственным каналам из Петрограда:
«Рабочие и солдатские депутаты в ожесточенном бою под Царским Селом революционной армией наголову разбили контрреволюционные войска Керенского и Корнилова. Именем Революционного Правительства приказываю всем верным полкам Революции дать отпор врагам революции, демократии, принять все меры к захвату Керенского и также недопущению подобных авантюр, грозящих завоеваниям революции и также торжеству пролетариата. Да здравствует революционная армия!»
Депеша была подписана неким подполковником Муравьевым и заверена журналистом Львом Троцким, издававшим в Париже год назад социалистическую газету «Наше слово». Газету закрыли за пропаганду пацифизма, редактор ее сбежал в Америку и вот теперь, оказывается, объявился в Петрограде. В депеше именем «Совета народных комиссаров» (?!) Троцкий провозглашал здравицу «революционному народу социалистической России» и предупреждал: «Впереди еще борьба, препятствия и жертвы, но путь открыт и победа обеспечена» (??!).
По-видимому, в Петрограде стало совсем плохо. Военная связь молчала. Телеграфные агентства донесли кошмарные известия, что прапорщик Крыленко (?!) по поручению Совнаркома убил в могилевской Ставке генерала Духонина[470] и провозгласил себя Верховным главнокомандующим (!!!). Это был очевидный для союзников конец российской военной организации. Премьер-министр Ж. Клемансо предложил русским военнослужащим во Франции «трияж» (три варианта действий на выбор): переход добровольцами во французские вооруженные силы, поступление в рабочие команды, либо перемещение в военные лагеря Северной Африки (казармы в Курно и Ля Куртин предназначались для прибывающих из-за океана американских войск). Вскоре появилось министерское «Положение о русских войсках во Франции» – командование полностью брали на себя французские военачальники. Все иные руководящие структуры и «солдатские комитеты» распускались. Законопослушный Е. И. Рапп сложил с себя обязанности армейского комиссара, а его офицер по поручениям 29 декабря вынужден был встать на учет военного коменданта Парижа «впредь до устройства служебного положения».
Устройством служебного положения Гумилев занимался первые дни нового 1918 года. Узнав, что российское военное представительство в Англии формирует офицерское пополнение на Месопотамский фронт, где вместе с британскими войсками продолжал сражаться отряд терских и кубанских казаков генерала Л. Ф. Бичерахова[471], Гумилев приступил к парижским начальникам с настоятельными рапортами как в прозе, так и в стихах:
Наш комиссариат закрылся,
Я таю, сохну день от дня,
Взгляните, как я истомился,—
Пустите в Персию меня!
Рапорты подействовали. 20 января Гумилев спешно убыл в Булонский порт, не успев толком попрощаться с друзьями-художниками и с Еленой Дю Буше, проводившей в госпиталях «русские» рождественские елки. 22 января он остановился в лондонской гостинице «Империал», в двух шагах от русского консульства на Bedford Square, и в тот же день явился к военному агенту генералу Н. С. Ермолову. Но попасть в Персию не удалось. Ни суточных, ни подъемных российские военные за рубежом уже не получали, а щепетильные англичане сочли денежное неудовлетворение дурной рекомендацией. Кандидатура Гумилева для пополнения месопотамского отряда была отклонена.
Во Францию возвращаться не имело смысла: генерал Занкевич издал приказ о полном расформировании парижской военной миссии и сам выходил в отставку. Что же касается генерала Ермолова, то он мог предложить неприкаянному прапорщику лишь возвращение в Россию с первым же пароходом. Поскольку речь шла о сроке в несколько недель, а то и месяцев (регулярное сообщение после падения Временного правительства прервалось), Ермолов, по-видимому, рекомендовал Гумилева для работы в шифровальном отделе хорошо знакомого Russian Government Secretary. Впрочем, подобную рекомендацию вполне мог устроить и Борис Анреп. Тот недавно возвратился из Петрограда и имел с Гумилевым важную беседу.