Николай Гумилев. Слово и Дело — страница 87 из 121

– Положение там ужасно, – мрачно объявил Анреп. – Вы даже не можете себе этого представить, за время вашего отсутствия все изменилось необратимо. Я покинул Петроград дней за десять до захвата власти большевиками. На улицах уже хватали офицеров, но перед самым отъездом, сняв погоны, я все-таки добрался до Анны Андреевны. Я предлагал ей бежать…

Лицо Анрепа сделалось торжественным.

– «К чему? В гробу теплее лежать в своей отчизне», так сказала она. И еще: «Теперь я без страха встречу день угрозы». Во мне этого чувства не было: я уехал из России десять лет назад и устроил свою жизнь за границей. Меня призывал долг служения и долг перед оставленной здесь семьей. Но, уезжая, я написал моему другу Недоброво: «Дорогой, не умирай, ты и Анна Андреевна для меня вся Россия». Да, так я написал. Теперь Вы понимаете…

– Понимаю, – сказал Гумилев.

«Гумилев, – вспоминал Анреп, – рвался вернуться в Россию. Я уговаривал его не ехать, но все напрасно. Родина тянула его». В ожидании оказии новый «шифровальщик» дружески сошелся с Николаем Губским, Иваном Курчениновым, полковником Нежиным, капитаном Перовским и прочими сотрудниками Комитета. В гостях у Курчениновых Гумилев декламировал африканские баллады. Для всех было ясно, что Комитет доживает последние дни, и Гумилев усиленно расхваливал Абиссинию:

– Прекрасное место для русских! Теплый климат, полно солнца, а какая охота! И, главное, та же религия – греческая православная церковь. За два фунта соли вы получите слоновый бивень; за два коробка спичек – шкуру леопарда. Только нужно взять с собой центнер соли и побольше спичек…

Комитетские офицеры восторженно внимали, и в фантазиях уже разбивали палатки в джунглях, нанимая эфиопов на плантации тропических фруктов. А их жены, расправляясь на кухне с грудой грязной посуды, тряслись от смеха, представляя мужей в набедренных повязках, с копьями, луками и абиссинскими зонтиками от солнца. Как в Париже, в Лондоне Гумилев имел успех у женской части российской военно-дипломатической колонии. Судя по посвящениям лондонских стихотворений, в круг его собеседниц входила и дочка бывшего посла С. А. Абаза-Бенкендорф, которую Гумилев в галантных стихах «приглашал в путешествие»:

Уедем, бросим край докучный

И каменные города,

Где Вам и холодно, и скучно,

И даже страшно иногда.

Но подобной лирики немного: ни одна из лондонских конфиденток не смогла затмить оставшуюся в Париже «Синюю Звезду». В Лондоне Гумилев, не слишком обремененный работой в шифровальном отделе, вернулся к замыслу «мужицкой» повести «Веселые братья» (первая глава была отдана переводчику с расчетом на какую-то английскую публикацию), отредактировал «Отравленную тунику», увлекся переводами из китайской и корейской поэзии по французской антологии, составленной Жюдит Готье (дочери любимого им классика). Он загодя готовился к мирному писательскому труду на родине. С военной, общественной или политической карьерой он, под впечатлением всего пережитого, мысленно уже попрощался навсегда.

– Из Англии я решил вернуться домой, – рассказывал он. – Нет, я не хотел, не мог стать эмигрантом. Я думал о встрече с Анной Андреевной, о том, как мы заживем с ней и Левушкой. Он уже был большой мальчик. Я мечтал стать ему другом, товарищем его игр. Да, я так глупо и сентиментально мечтал…

В удостоверении личности, явленном 10 апреля в порту Ньюкасл при посадке на пароход «Handland», Гумилев значился как «русский писатель, возвращающийся из-за границы». Золотые офицерские погоны он, покидая Лондон, оставил Борису Анрепу – в качестве сувенира. Вместе с погонами Анрепу перешел на хранение и весь гумилевский архив. Анреп в свою очередь вручил, прощаясь, подарок для Ахматовой – античную серебряную монету и несколько ярдов английской шелковой ткани. Гумилев, захлопнув чемодан, сердито посмотрел на художника:

– Как Вы можете, Борис Васильевич!? Она все-таки моя жена!

– Но это же дружеский жест! – изумился честный русский англичанин.

Роль главного адресата ахматовской лирики Борис Анреп осваивал с большим трудом.

Пароход «Handland», следующий через французский порт Гавр в Мурманск, исполнял особую миссию. Три недели тому назад, 15 марта 1918 года, IV Чрезвычайный Съезд рабочих, крестьянских и солдатских депутатов ратифицировал заключенный ранее в Брест-Литовске «народными комиссарами» сепаратный мир с Германией, и все русские, требующие возвращения в непризнанную Антантой «Российскую Социалистическую Федеративную Республику», окончательно превратились в глазах англичан и французов в изменников и предателей. Но этот рейс являлся не столько военной, сколько благотворительной операцией. «Handland» предназначался исключительно для больных и раненых солдат. Помимо того, несколько мест было забронировано для пассажиров, следующих в РСФСР по дипломатической необходимости (генерал Ермолов оказался человеком слова). Вместе с Гумилевым на транспорт попал еще один сотрудник Russian Government Secretary – поэт Вадим Гарднер, люто возненавидевший за время службы все английское и утверждавший, что в Лондоне порядочный человек может проводить время только в обществе третьеразрядных кокоток.

Пока «Handland» принимал в Гавре русских пациентов французских военных госпиталей, Гумилев успел добраться до Парижа. Поездка была молниеносной, на сутки, в течение которых он успел лишь договориться с хозяином бывшей квартиры в Пасси о сохранности картин и книг и проститься по-человечески с парижскими друзьями. Все надеялись, разумеется, на новые встречи, но Михаил Ларионов вспоминал потом, что, покидая французскую столицу, Гумилев бесцельно бродил у Сорбонны и Пантеона по улочкам средневекового Латинского квартала, как будто перед расставанием навек:

Франция, на лик твой просветленный

Я еще, еще раз обернусь,

И как в омут погружусь бездонный,

В дикую мою, родную Русь.

13 апреля «Handland» отвалил от пристани в Гавре, и в сопровождении конвоя из трех миноносцев взял курс на северо-восток.

До Мурманска двенадцать суток

Мы шли под страхом субмарин —

Предательских подводных «уток»,

Злокозненных плавучих мин,—

писал об этом переходе Гарднер, не расстававшийся с лимонами и виски (он очень страдал от штормовой качки). Попутчиком поэтов был инженер-путеец Лавров, брат знаменитого революционера-народника. Инженер оказался интересным собеседником и оживленно обсуждал с Гумилевым… ассирийскую клинопись, которую изучал с юности. О древних поэмах на глиняных клинописных таблицах, обнаруженных при раскопках Ниневии и Вавилона, Гумилев был, разумеется, наслышан от Шилейко – даже сам пытался перевести с его подстрочника фрагмент шумерского эпоса «Гильгамеш». Сейчас же увлекательные приключения героев «Гильгамеша» отвлекали от постоянной солдатской перебранки, мрачных размышлений о национальном позоре, переживаемом Россией, и тревоги за грядущую встречу с преобразившейся родиной.

«Handland» благополучно прибыл в Мурманск 25 апреля по григорианскому европейскому исчислению. Однако делать на берегу, как обычно, поправку на «русский» стиль не пришлось – с февраля православный юлианский календарь был отменен. Это и стало первым впечатлением от российских изменений. В целом же недавно возникший северный военный порт, который контролировался моряками базировавшихся здесь английских кораблей, еще сохранял в городском укладе привычные дореволюционные черты. Лишь на вокзале документы проверяли советские уполномоченные чиновники: англичане не препятствовали железнодорожному сообщению Мурманска с «красным Петроградом». Весна на Кольском полуострове стояла суровая. Гумилев, ожидая поезд, добрался до местного базара и сменил элегантное английское пальто «в талию» на кустарную лапландскую доху с белым рисунком по подолу.

– Ничего! – храбрился Гумилев. – На войне я пробыл три года, на львов я уже охотился. А вот большевиков еще не видел. Вот и посмотрю. Не так страшен черт…

Сутками позже он был на петроградском перроне. Сняв, по старой памяти, номер в близкой «Ире» и оставив там багаж, Гумилев поспешил на Каменноостровский к Лозинскому. Ленинский Совнарком, убоявшись немецкого наступления на Петроград, в марте сбежал в Москву, и город уже не имел столичного значения. Стремительное запустение бывшей имперской столицы поражало воображение. На Невском и Литейном исчезли привычные рекламные вывески, а большинство знакомых магазинов, кафе и ресторанов темнели пустыми витринами. Везде было тихо и пустынно – не грохотали проезжающие телеги, не сигналили автомоторы, редкие прохожие шли прямо по мостовой, как в старинных итальянских городах. Дворники в своих фартуках не дежурили, как обычно, у подворотен, и куда-то подевались извозчики. Заводы и фабрики повсеместно остановились, ни гари, ни копоти – весенний воздух был по-деревенски свеж; а над прозрачно-голубой Невой на бледно-сиреневом небе с поразительной четкостью выступали контуры дворцов; словно гравированный, возносился Петропавловский шпиль, и темными акварельными пятнами рисовались справа минареты и купол Соборной мечети.

У Лозинских Гумилев узнал, что Ахматова, как и год назад, гостит у Срезневских, и немедленно телефонировал туда. Они встретились в «Ире». Гумилев услышал от жены, что их особняк в Царском Селе конфискован, усадьба в Слепневе разграблена крестьянами, а вся семья живет в Бежецке, где Анна Ивановна успела нанять квартиру в двухэтажном доме, прежде чем ее сбережения окончательно пошли прахом. Выслушав в свою очередь все французские и английские истории, Ахматова, захватив дары Анрепа, вернулась к Срезневским, договорившись с мужем, что тот вскоре тоже будет на Боткинской улице. Там среди общей беседы Ахматова неожиданно провела Гумилева в отдельную комнату и объявила:

– Дай мне развод…

«Он страшно побледнел, – рассказывала Ахматова, – и сказал: «Пожалуйста…» Не просил ни остаться, не расспрашивал даже. Спросил только: «Ты выйдешь замуж? Ты любишь?.. Кто же он?» – «Шилейко». Николай Степанович не поверил: «Не может быть. Ты скрываешь, я не верю, что это Шилейко».