Николай Гумилев. Слово и Дело — страница 88 из 121

Это была секундная слабость.

– Меня – я другого выражения не нахожу – как громом поразило, – вспоминал Гумилев. – Но я овладел собой. Я даже мог заставить себя улыбнуться. Я сказал: «Я очень рад, Аня, что ты первая предлагаешь развестись. Я не решался сказать тебе. Я тоже хочу жениться». Я сделал паузу – на ком, о Господи?.. Чье имя назвать? Но я сейчас же нашелся. «На Анне Николаевне Энгельгардт, – уверенно произнес я. – Да, я очень рад». И я поцеловал ее руку. «Поздравляю, хотя твой выбор не кажется мне удачным. Я плохой муж, не спорю. Но Шилейко в мужья вообще не годится. Катастрофа, а не муж…»

Жизнь в России во время его заграничного отсутствия и в самом деле изменилась необратимо.

Книга третья. Северная коммуна

I

«Похабный мир». Работа в «Союзе деятелей художественной литературы» и издательская деятельность. Поэма Блока «Двенадцать». Гумилев – монархист. Новые книги. Сватовство к Анне Энгельгардт. Краткое благоденствие. Екатеринбургское злодеяние.


Гумилев оказался вновь на берегах Невы, когда «мир», заключенный Лениным с кайзером Вильгельмом, окончательно превратил земли Империи, еще год назад уверенно кроившей на свой лад чертежи послевоенной Европы, в сплошную зону вооруженного противостояния:

С Россией кончено… На последях

Ее мы прогалдели, проболтали,

Пролузгали, пропили, проплевали,

Замызгали на грязных площадях,

Распродали на улицах: не надо ль

Кому земли, республик да свобод,

Гражданских прав? И родину народ

Сам выволок на гноище, как падаль[472].

Украинские, финские, польские и прибалтийские сепаратисты, получившие по условиям Брест-Литовского мирного договора независимость от метрополии, воодушевившись, увлекали победоносные германские войска «против банд Великороссии» – на Белгород, Курск, Воронеж, Смоленск, Псков, в Крым, Восточную Карелию и на Кольский полуостров. К торжествующей Германии срочно примкнула и Румыния, устремившаяся против своего бывшего военного союзника в Бессарабию и Причерноморье. А под Карсом, Батумом и Баку войска самопровозглашенной Закавказской федерации уже под собственными знаменами безуспешно пытались остановить турецкое наступление.

Сам председатель Совнаркома, переместившийся из ненадежного приграничного Петрограда в московский тыл, называл заключенный им мир с Германией «похабным», но оправдывался тем, что, как истинный коммунист-большевик, руководствовался при переговорах в Брест-Литовске не интересами России, а стратегией Мировой Революции. Эти откровения Ленина уже никого не удивляли. Его предшественник-социалист Керенский тоже постоянно, устно и письменно разъяснял, что думать следует прежде всего о свободе, а уж потом – о России. Получалось, что если кто и мыслил о России за минувший фантастический год, так это непонятно кем и для чего свергнутый Государь. Но Александровский дворец в Царском Селе уже давно опустел – сразу после военного разгрома Керенский предусмотрительно отправил царскую фамилию в малонаселенные сибирские просторы, откуда вестей не доходило. И потому, выживая, каждому теперь приходилось рассчитывать только на самого себя.

Гумилев, оказавшись на руинах былой жизни, без дома, без семьи, с несколькими десятками фунтов в кармане, принялся устраивать новое, советское житье чрезвычайно энергично. Ему очень повезло. Сергей Маковский, покинувший Петроград «до лучших времен» (он уехал сразу после февральского переворота), передал ключи от своей квартиры Лозинскому с поручением использовать пустующее жилье на благо «аполлоновцев». Таким образом, через несколько дней после возвращения Гумилев смог переехать из гостиницы в роскошные апартаменты pápá Makó на углу Ивановской и Николаевской – с библиотекой, кабинетом, антикварными безделушками и дорогой старинной мебелью. Празднуя новоселье, Гумилев уверенно заявил Георгию Иванову:

– Теперь меня должна кормить поэзия!

– Может быть, и должна, – печально ответил Иванов, – только вряд ли она тебя прокормит.

«Красный Петроград» весной 1918 года населяли преимущественно безработные. Разогнаны были министерства, закрыты банки, опустели присутственные места и казармы гвардейских полков, остановились фабрики и заводы. Процветала лишь уличная торговля, превратившая городские площади в огромную барахолку, где на продажу выставлялось все – от рваных онуч и дверных ручек до столового золота, китайского фарфора и полотен европейских живописцев из дворцовых художественных галерей (лозунг «Грабь награбленное!», провозглашенный на II Всероссийском Съезде Советов донским казаком Шамовым, нашел многочисленных приверженцев и в Петрограде). Впрочем, куда выгоднее сбыта вещей, своих и ворованных, была продуктовая спекуляция – пайковые карточки, выручавшие горожан в прошлом году, теперь отоваривались с трудом. Те же из петроградцев, которые еще обнаруживали способность к производительному труду, пытались объединяться во всевозможные профессиональные союзы и создавать при них собственные кооперативные предприятия.

Спустя неделю после возвращения Гумилев вступил в «Союз деятелей художественной литературы», только что созданный ветераном русского символизма Федором Сологубом. Начинанию покровительствовал «сам» Анатолий Луначарский, незаметный ранее литератор и журналист, состоявший теперь в правительстве Ленина наркомпросом (народным комиссаром просвещения). Интерес к СДХЛ – всевозможные сокращения стали настоящей словесной эпидемией революционных лет! – проявлял и Максим Горький, главный литературный авторитет среди новых правителей-большевиков. В бывшем купеческом особнячке на 11-й линии Васильевского острова вместе с патриархом отечественной юриспруденции Анатолием Федоровичем Кони и фронтовым корреспондентом Турецкой, Японской, обоих Балканских и Великой войн Василием Ивановичем Немировичем-Данченко вопросы культурно-просветительской и издательской политики в революционной России обсуждали короли новейшей беллетристики Александр Куприн, Юрий Слезкин и Виктор Муйжель, хитроумный Зоил[473] из «Нивы» и «Речи» Корней Чуковский, автор изощренных литературных гротесков Евгений Замятин, поэты-символисты Александр Блок и Владимир Пяст. Заняв пост товарища председателя в этой странной курии[474], Гумилев сразу обрел общественный статус и смог быстро получить в одной из типографий кредит на издания книг под испытанной маркой «Гиперборея». Помимо того, с издательством «Прометей» был заключен контракт на переиздания прежних гумилевских сборников стихов в новой авторской редакции. Готовя наборные рукописи, Гумилев сутками просиживал за рабочим столом в бывшем кабинете Маковского и через месяц смог сдать в печать новую книгу стихов «Костер», поэму «Мик», свод переводов из китайской и корейской поэзии «Фарфоровый павильон», а также отредактированные заново «Романтические цветы» и «Жемчуга».

Заседания СДХЛ Гумилев старался не пропускать. Из разговоров, которые велись в особняке на 11-й линии, он мог составить ясное представление о положении дел в неведомом советском мире. Несмотря на покровительство наркопроса, все жили надеждой на скорое падение ленинских комиссаров, которых считали главными виновниками нынешних бед. Керенского, напротив, вспоминали с сочувствием, сожалея, что тот не обнаружил осенью минувшего года достаточной решительности в борьбе с большевиками и анархистами. Источником же самых горьких сожалений было Учредительное собрание, разогнанное Лениным и Львом Троцким, за которых горой стояли балтийские матросы[475].

Гумилев после Ля Куртин тоже считал большевиков и анархистов бандитами и каторжниками, но упрямая приверженность интеллигентных собеседников к идее «народоправия» изумляла его. Опыт российской демократии после февральского переворота свидетельствовал лишь об одном:

– Народ без царя – что скотина без пастуха: и вокруг все изгадит, и себя погубит!

Поэтому если и оставалась у России надежда, то лишь на реставрацию монархии. Так Гумилев прямо и говорил петроградским интеллигентам, которых от его слов бросало в холодный пот. «Суждения его о революции были неинтересны, – жаловался один из гумилевских конфидентов. – Жил в его душе армейский гусарский корнет со всей узостью и скудностью своего общественного размаха и мировосприятия, чванливостью кавалерийского юнкера, мелким национализмом, скучным кастовым задором».

Однако главным возмутителем либеральных петроградских умов был не монархист Гумилев, а новоявленный большевик Александр Блок, провозгласивший, что ленинская Мировая Революция – есть «музыка, которую имеющий уши должен услышать»:

Мы на горе всем буржуям

Мировой пожар раздуем,

Мировой пожар в крови,

Господи, благослови!

Тут уж интеллигентных петроградцев бросало не в холод, а в жар. Гумилев убедился в этом на первом же литературном утреннике (вечерние представления и концерты теперь были небезопасны для посетителей), куда попал недели две спустя после возвращения из-за границы. Этот «Вечер поэтов» (начало – в час пополудни!) проводило общество «Арзамас» – очередное литературно-художественное предприятие «Жоржиков». Гвоздем программы было исполнение скандальной поэмы Блока «Двенадцать» его женой, выступавшей под обычным сценическим псевдонимом Любовь Басаргина. После художественной декламации –

Товарищ, винтовку держи, не трусь!

Пальнем-ка пулей в Святую Русь —

в зале Тенишевского училища поднялся невероятный содом. Часть публики неистово аплодировала, но большинство свистело, визжало и топало ногами. Побледневший Блок отпрянул от выхода на сцену: