Николай II (Том I) — страница 13 из 58

Он только тогда согласился писать в тетрадке, когда мама показала их целую гору в запасе. У него было необыкновенное уважение к бумаге: писал он палочки страшно старательно, пыхтя и сопя, а иногда и потея, и всегда подкладывал под ладонь промокательную бумагу. Часто бегал мыть руки, хотя тут, пожалуй, была предлогом волшебно лившаяся из стены вода. Его писанье было девически чисто, и тетради эти мать потом благоговейно хранила. Не знаю теперь, где они, кому достались и кто их бережёт.

Ученье начиналось ровно в девять. Уроки были по пятьдесят минут, десять минут – перемена. Вне урока рисовали огромного папу и маленькую маму с зонтиком. Иногда на уроках бывал великий князь Георгий: этот только смотрел, слушал, вздыхал и норовил, как бы поскорей выбрать такой промежуток, чтобы поскорей стрельнуть из комнаты в сад. И мы смотрели ему вслед с искренней завистью. По стенам бегают зайчики, в саду простор, улица аппетитно шумит: улица – недоступный, запретный, какой-то особенный, удивительный, для счастливых, свободных людей мир.

Что же, признаться, скучно было во дворце жить. Великим князьям было всё равно: они в этом родились, свободы не знали и жили, как будто так и быть должно. Но я был птицей вольной, я знал, что такое свет Божий, что такое наслажденье дружбы, отваги, вольной игры, в которой каждый волен изобретать свои вариации, комбинации… Я знал, что такое сирень за забором или манящее яблоко. Я знал, что такое марафет[66], купленный по дорогой цене, за копейку, я знал восхитительное свойство денег, приближающих к вам очаровательные вещи, я знал запах дикой бузины и как из неё делать пушки, а из сочной арбузной корки – звонкие заряжалки. Я знал, как в сирени искать счастье, я знал мечтательность и загадочность счастья, а они? Они всё имели уже при рождении.

Меня потрясло рождение великого князя Михаила[67]. Однажды нам таинственно объявили, что родился братец. Там, наверху, в четвёртом этаже родился братец. Что за братец? Какой братец? Мы знали только то, что наверх нас давно уже не пускали, и катанье на шлейфе кончилось, и маму никак нельзя видеть. Начиналась полная заброшенность. Великие князья приуныли, осиротели, и Ники часто спрашивал:

– Мамочка больна?

Ему отвечали, что нет, не больна, но её нельзя сейчас видеть, ей некогда, дедушка задерживает, уезжает рано и приезжает поздно. Дети как-то осунулись, потускнели, стали плохо есть, плохо спать. Жоржик плакал по ночам, и Ники, подбежав к кровати голыми ножками, трогательно успокаивал его, утешал и говорил:

– Гусей караваны несутся к лугам…

Ложился с ним в кроватку и вместе засыпал. Вообще Ники не мог съесть конфетки, не поделившись…

И вдруг:

– Братец! Новый братец! На кого похож? Когда же мы его увидим?

– А вот погодите, придёт срок.

Началось ожиданье. Дворец притих, Аннушка ходила неузнаваемая, не глядя на людей, зажигала у своих образов красные страстные свечи.

И вдруг как-то нас всех позвали в неурочную минуту из сада, после завтрака или по окончании обеда. Была какая-то взволнованность и особое тревожное внимание к великим князьям. Как-то особенно тщательно осматривали их костюмчики, их причёсочки, заново прошлись гребешком по проборчикам, заставили экстренно вымыть руки, вычистили ногти и потом как-то скомандовали:

– Ну а теперь к маме, смотреть нового братца.

Взяли и меня.

И вот мы вошли в спальню цесаревны. С подушки на нас смотрело милое, знакомое, улыбающееся, отстрадавшее лицо, счастливое. Ничего общего с той, что уезжала к дедушке, такой одетой и причёсанной, не было. Лежала обыкновенная, как все, мама, которой вовсе не надо каждый день ездить во дворец. А около неё стояла колыбелька, и в колыбельке лежал толстенький ребёнок, спавший. Всё в нём было новое: и кожа на лице, и ручки, и маленькие пальчики, и какие-то особенные неуловимые волосики. И всё было в смешных морщинках.

Но самое главное – около него на особом столике, вровень с колыбелью, лежала какая-то толстая тяжёлая цепь.

Я спросил, что это за цепь.

И мне ответили:

– Это – Андрей Первозванный[68].

ДРУЖБА

Когда начались занятия моей матери с великим князем Николаем Александровичем и когда мы только что переехали на жительство в Аничков дворец, мама моя больше всего боялась (и теперь я считаю это совершенно естественным), как сложатся мои отношения с детьми, но всё же российскими великими князьями самой, так сказать, большой ветви. В далёком, но всё-таки несомненном будущем великий князь Николай Александрович – сначала – наследник престола, а затем, если Бог соизволит, и император всея Руси, царь Польский и великий князь Финляндский. Конечно, теперешний наследник престола великий князь Александр Александрович – богатырь и рассчитан минимум на сто лет жизни (в моём тогдашнем воображении «не мал человек, под потолок ростом»), но все под Богом ходим, и надо брать вещи так, как они суть. И поэтому мать ночей не спала и мне не давала, всё уча меня: как надо быть почтительным к царским мальчикам, как быть сугубо осторожным в обращении с ними и, в особенности, как нужно их титуловать.

– Обязательно называй вашим высочеством и никак не Ники или Жоржик, а Николай Александрович и Георгий Александрович, и обязательно на «вы». Это – дети царские, считай счастьем, это папочка умолил… и так далее, и так далее…

И я чувствовал, как у меня к сердцу подступает, что называется, неизбывная тоска. Это мне, человеку с Псковской улицы, ходить с накрахмаленной душой, быть вечно на страже собственных слов, следить за каждым своим движением и жестом! И потом: какие они великие князья? Такие же мальчишки, как и я, только у богатого отца – вот и всё. У них отец есть, а у меня, бедного, нет: вот и вся разница. Я – сирота, они нет. В этом их счастье. Так почему же мне думать о каких-то высочествах, когда они так же, как и я, ходят, бегают, разговаривают, едят, спят и так же, как и я, врут маме насчёт больного живота, когда урока не выучил, или что палец болит, когда писать не хочется? И, как говорят французы, я ходил со смертью в душе. Мне было скучно и тоскливо, и в саду я старался отделяться от них. Пусть я играю здесь, а их высочества – там. Так проще и для языка – удобнее. И не нужно о чём-то думать, к чему-то приспособляться.

И вот однажды в зимний день я что-то делал в саду и вижу: прямо на меня, в одном сюртуке, идёт действительно великий и благоговейно уважаемый, без всяких предварительных наставлений, князь Александр Александрович, подходит ко мне и спрашивает:

– Володя! А где же Ники?

Я ответил:

– Его высочество за горой чистит снег.

Великий князь, подумав немного, сказал:

– Слушай, Володя. Для тебя великий князь здесь – только я один. А Ники и Жоржик – твои друзья, и ты должен звать их Ники и Жоржик. Понял?

– А мне мама велела…

– Правильно. Маму слушаться необходимо, но это я тебе разрешаю и сам с мамой поговорю. Понял?

– Понял, ваше высочество. А то очень скучно.

– То-то и дело, что скучно. Ну, беги к мальчикам и играйте вместе.

Лёд рухнул. С плеч скатилась гора. Я на крыльях радости полетел к Ники, теперь моему дорогому другу и товарищу, которого тоже злило, что я называю его неуклюжим и плохо вращающимся во рту титулом. Иногда с досады он тоже и меня называл вашим высочеством, и тогда я боялся матери: услышит, и будет скандал в очках, как говаривал наш ламповщик. Этот ламповщик был большим нашим общим другом, вроде Аннушки, и мы испытывали по отношению к нему самое полное доверие. Когда он, бывало, зайдёт в игральную комнату заправлять лампы – мы сейчас же к нему:

– Сидор, расскажи про войну…

И он, нарочно подольше возясь с лампами, рассказывал, и особенно наше воображение поразил переход русских войск через Дунай[69]. Как это: переход через Дунай? И потом в саду мы изображали это так: маленький Жоржик был Дунаем, ложился на землю, а мы с Ники через него «переходили», причём Дунай, чтобы сделать трудности, шпынял нас ногой в зад. И мы тогда, чем больше было трудностей, тем больше гордились и надевали медали, которые Ники уже тогда мне «жаловал», отлично понимая эту свою привилегию. Жорж не менее отлично понимал неблагодарность роли переходимого Дуная и за это выхлопатывал себе немалые привилегии, например: он был постоянным продавцом мороженого, ему принадлежала в частном порядке знаменитая столовая ложка, выбитая из пивной бутылки и о которой я в прошлый раз уже говорил.

Иногда Ники, ложась спать, когда горел только маленький ночничок, изображал низким басом:

– Сах-харно мрожено, мр-р-ожено.

И тогда Жоржик вскакивал и лупил его кулачком по одеялу и требовал:

– Не смей кричать. Это я кричу.

Тогда, закрывшись в одеяло с головой, начинал я:

– Сы-ыхарно мырожено.

Жоржик подлетал ко мне и кричал:

– Замолчи. Это я кричу.

И ожесточённо барабанил по мне.

Мы с Ники закатывались со смеху, но Жорж входил в азарт, отстаивал права собственности, кричал, что никогда больше не будет Дунаем, не даст ложки даже понюхать и мы насидимся без мороженого. А когда и это не действовало, начинал всерьёз грозить:

– Диди скажу-у… Папе скажу-у…

– Докладчику – первый кнут, – говорил Ники.

– Пусть кнут, а я скажу.

– Ну замолчи, Володя, – начинал уступать Ники, – я тебе жалую медаль.

– Какую? – спрашивал я.

– В ладонь, – отвечал Ники.

И тогда я, уже от полной души, говорил:

– Рад стараться, ваше императорское высочество.

Тогда же Жорж смирялся, лез к Ники на кровать и начинал вести с ним переговоры о медали. Начиналась торговля.

– Сколько раз Дунаем будешь? – деловито осведомлялся Ники.

– Два раза буду.

– Мало два раза. Сто раз, – требовал Ники.