Николай Клюев — страница 106 из 146

свой диалог с Есениным. Соединив в единое целое в определённой последовательности стихотворение «Оттого в глазах моих просинь…» и «Плач» — он дал ответ Есенина голосом Есенина. Сергей, словно вернувшийся с того света, отвечал Клюеву изнутри самого Клюева — стихами, тогда ещё, три года назад, пронзившими Николая, когда они оба выступали в Москве… Если бы зал понял, что происходит на самом деле — можно не сомневаться: в помещении театра тут же не осталось бы ни одного человека. Но никто ничего не понял — и в то же время все почувствовали: происходит что-то не то. Клюев явно внушал страх — и проще всего было обвинить его в «нарушении уважения к смерти», в том, что он «не понимает человеческого языка»… Форш почуяла, что Клюев действует «в одному ему внятном собственном праве», но суть этого «права» осталась для неё за семью печатями…

Через много лет она хотела переиздать свой «Сумасшедший корабль» в восьмитомном собрании сочинений. На этот замысел наложил своё вето всё тот же Николай Тихонов — к тому времени солидный советский сановник и депутат Верховного Совета СССР, обладающий и немалым авторитетом, и немалой властью. В письме к Форш от января 1961 года он популярно объяснил, почему выступил против переиздания этой вещи, указав на целый ряд «неудобств». И главным «неудобством» послужил здесь именно Клюев, памятное выступление которого Тихонов также лицезрел в Большом драматическом театре и, видимо, долго не мог от него отойти. «Я читал, например, про Клюева, — писал Тихонов. — Ваши страницы эти не поддаются действию времени. Они точны самой строгой точностью — художественного припечатывания действительно бывшего… Но сегодня столько подымется на тень Клюева вопросов, что уж лучше пусть она себе покоится, где нашла приют». Тихонов прекрасно знал, где именно душа Клюева нашла себе «приют». И рука его не дрогнула, когда он выводил эти строки.

…Уже в 1988 году при переиздании «Сумасшедшего корабля» к нему было предпослано предисловие, автор которого — учёная дама, разделяя взгляд Ольги Форш на писателей — героев книги, охарактеризовала Клюева в полном соответствии с мнением напуганных его современников и опасливых — наших, предпочитавших увидеть в нём что-нибудь по возможности удобное и не мешающее жить: «В духовную исступлённость Микулы, в его могучую корневую систему О. Форш вкладывает стихийную мощь мужицкого уклада, с которым рядом нет места цивилизации. В своей тысячелетней неподвижности она не хочет уступать места не только революционному настоящему, но, как показывает жизнь, не увядает и в будущем. В поисках духовного наставничества Клюева запутались многие умы молодой русской интеллигенции…» Тень Клюева встала во весь рост и, поистине, вместе с ней встала масса вопросов, на которые — хочешь не хочешь — надо было отвечать. Но сплошь и рядом многие пытались не отвечать, а отходить в сторону, процеживая отдельные характеристики с использованием фразеологии Троцкого и Князева вместе взятых.

* * *

Одновременно с «Плачем о Сергее Есенине» в июле 1926 года Клюев пишет поэмы «Заозерье» и «Деревня». По существу все эти вещи составляют единый триптих. Языческо-христианская славянская идиллия — в «Заозерье», где одухотворено каждое природное движение, и в то же время вся картина выписана словно тонкой кистью строгановского иконописца — со свойственной мастерам старой школы прозрачностью света и лёгкостью мазка. Люди и святые живут в едином мире, в полной гармонии и ладу — и в ладу с ними все явления природы и быта — и одно неотделимо от другого. Крестьянская ойкумена, та, что чаялась издавна в народных преданиях, та, за которой уходили в таинственное Беловодье русские мужики.

Всё неторопливое действие поэмы — точнее, не действие, а саму жизнь в поэме сопровождает литургия, что служит отец Алексей: «бородка — прожелть тетерья, волосы — житный сноп». За литургией незаметно сменяются времена года, и как кульминация — наступает Пасха. Воскресение Христово.

Великие дни в деревне,

Журавиный плакучий звон: —

По мёртвой снежной царевне

Церквушка правит канон.

…………………………

Христос воскресе из мёртвых,

Смертию смерть поправ, —

И у елей в лапах простёртых

Венки из белых купав.

Идиллия разрушается с гибелью поэта Руси — Сергея Есенина. Да, не на ту дорогу свернувшего, получившего своё «за грехи, за измену зыбке, запечным богам Медосту и Власу», но великого поэта… И само обрушение русской жизни предстаёт воочию в поэме «Деревня». Как смерть Настеньки — предвестие гибели керженских скитов, так смерть русского поэта — предвестие конца прежней жизни. Насколько идилличен тон в «Заозерье» — настолько он напряжён, рыкающ до срыва — в «Деревне». Кажется, что весь деревенский люд от парней (схожих то с Буслаевым Васькой, то с Евпатием Коловратом) и девок (каждая, что Ефросинья Полоцкая, Ярославна или Евдокия, Дмитрия Донского суженая), до матерей — «трудниц наших», до Бога, писанного «зографом Климом» — весь поднялся на защиту своего бытия от страшной современности, от полного её разброда и нестроения внутреннего. И рефрен воистину угрожающий:

Будет, будет русское дело,

Объявится Иван Третий —

Попрать татарские плети,

Ясак с ордынской басмою

Сметёт мужик бородою!

Это, мнится, не слишком далеко ушло от пушкинского: «Добро, строитель чудотворный! Ужо тебе!..» Это «ужо тебе!» — сплошь и рядом от бессилия, от невозможности сопротивляться нашествию чумной новизны. Новая эпоха железа наступает — и скрыться от неё некуда.

Ты, Рассея, Рассея матка,

Чаровая заклятая кадка!

Что там, кровь или жемчуга,

Иль лысого чёрта рога?

Рогатиной иль каноном

Открыть наговорный чан?..

Мы расстались с Саровским звоном —

Утолением плача и ран,

Мы новгородскому Никите

Оголили трухлявый срам, —

Отчего же на белой раките

Не поют щеглы по утрам?

Кажется, принесены все жертвы, какие только можно было принести, а облегчения не наступает. Меняется весь мир вокруг, замолкают птицы, деревья бегут со своих мест, «разодрав ноженьки в кровь», при виде трактора, выехавшего на ниву, железного коня, с которым «от ковриг надломятся полки…». Да не хлебом ведь единым… Жизнь старая гибнет.

И не зря в «Деревне» трактор под стать паровозу из есенинского «Сорокоуста»… И не зря «Ты Рассея, Рассея-тёща, насолила ты лихо во щи» — тут же перекликается с «Рас…сеей» Есенина из «Москвы кабацкой»… Ведь вся Русь в богохулье ударилась, и сам Клюев в стороне не стоял — и никакие мотивы не послужат оправданием. Вот и ему, как и младшему собрату, «за грехи, за измену зыбке» — доводится увидеть крушение прежнего мира, где «от полавочных изголовий неслышно сказка ушла»… Одна надежда — вернётся, когда чаша Божьего гнева переполнится.

Только будут, будут стократы

На Дону вишнёвые хаты,

По Сибири лодки из кедра,

Олончане песнями щедры,

Только б месяц, рядяся в дымы,

На реке бродил по налимы

Да черёмуху в белой шали

Вечера, как девку, ласкали!

* * *

В третьем номере журнала «На литературном посту» за 1927 год появилось «открытое письмо» члена редколлегии «Звезды» А. Зонина, который руками и ногами открещивался от публикации «Деревни» в «Звезде»: «Черносотенное стихотворение Н. Клюева, как и все другие стихи первого № Ленинградского журнала „Звезда“, принимались без меня. В настоящее время, в связи с переездом в Москву фактического участия в работах редакции „Звезды“ я не принимаю. Вместе со всеми т.и. по ВАППу я считаю напечатание стихов Клюева в марксистском журнале недопустимым».

Не единожды потом задавались читатели и исследователи вопросом: каким чудом «Заозерье» и «Деревня», которую вполне можно было проинтерпретировать как политическую прокламацию в тех условиях — вообще попали в печать, когда «Заозерье» было опубликовано в сборнике «Костёр», а «Деревня» — в журнале «Звезда»?

Объяснение этому есть. И оно может показаться достаточно неожиданным.

Ещё при Зиновьеве с помощью Ионова Клюев начал печататься с осени 1925 года в «Красной газете». Ионов буквально «выжимал» из него «новые песни» — «волчий брёх и вороний грай»… Николай взялся-таки за «советскую тематику», но не брехал и не граял. Он нашёл единственный и самый точный ход — «новые песни» пелись от имени нового поколения, той молодёжи, что вошла в жизнь с Октябрём — и иной жизни себе не представляла.

В результате его стихи, насыщенные реалиями новой жизни, обретали куда более полную интонационную завершённость и смысловую убедительность, чем километры виршей на ту же тему множества пролетарских и комсомольских поэтов. Даром поэтического перевоплощения Клюев владел, как мало кто.

Ты мой чумазый осьмилеток,

Пропахший потом боевым.

Тебе венок из лучших веток

Плетут Вайгач и тёплый Крым.

Мне двадцать пять, крут подбородок

И бровь моздокских ямщиков,

Гнездится красный зимородок

Под карим бархатом усов.

Эти стихи ещё вязались интонационно и тематически с его прежними выступлениями, с прославлением «красных орлов». Но Клюев шёл ещё дальше. Он пел от имени пролетария — классическим пушкинским ямбом и пушкинскими же словами.

Друзья, прибой гудит в бокалах

За трудовые хлеб и соль,

Пускай уйдёт старуха-боль

В своих дырявых покрывалах…

Друзья, прибой гудит в бокалах!

Нам труд — широкоплечий брат

Украсил пир простой гвоздикой,

Чтоб в нашей радости великой,

Как знамя, рдел октябрьский сад…

Нам труд — широкоплечий брат.

И всё это Клюев печатал в «Красной газете» — вместе с «Железом», перепечатанным из «Львиного хлеба». Кажется, ни у одного поэта того времени нет столь взаимоисключающих друг друга публикаций на страницах одной и той же газеты.