Николай Клюев — страница 40 из 146

(И это было исполнено в 1917–1918 годах. — С. К.)

Надо, чтобы были закрыты все кафешантаны, оперетка и театры фарсового характера, служащие грабителям в утешение и на потеху…

Надо, чтобы был закрыт тотализатор и бега, тайные и явные картёжные клубы, разоряющие бедняков, грабителям же — служащие на утешение и потеху.

Надо, чтобы подвергались беспощадным наказаниям рестораторы, тайно торгующие водкой, вином и шампанским, служащим на утешение и радость грабителей.

Надо закрыть все дома терпимости и дома свиданий, а если сие невозможно, то ограничить число их и, во избежание толкотни и давки, установить для желающих очередь на улице, как ныне для покупающих сахар и дрова. Надзор за этим делом можно поручить порнографам обоего пола, чтобы, таким образом, дав заработок, очистить и литературу.

Надо помнить, что в то время, как на войне гибнут сотни тысяч и миллионы наших близких, родных и братьев, а здесь бедствуют их семьи и умирают дети, тысячи грабителей на их крови и слезах нагуливают себе жир, богатеют, распутничают, устраивают позорный пир у изголовья умирающей, может быть, России…»

Всё, чего требовал Андреев, — всё исполнили большевики после 1917 года. Только самому Андрееву наступившая жизнь чрезвычайно не пришлась по душе, и он умер в отъединившейся Финляндии, где жил все последние годы, умер в неутихающей, неиссякаемой ненависти к Советской России.

А тогда — он отчётливо представлял себе реакцию на свои призывы: «Я знаю, что высказанные мною пожелания и предложенные меры, помимо их крайней неполноты, ещё и утопичны. В негодяях они вызовут только улыбку и насмешливый жест: „На-ка, выкуси!“, а в добрых и любящих родину лишь повысят чувство раздражения. Кому из любящих родину неизвестно всё это? Кто этого не хочет? Но если мы сделать не можем, то пусть говорится громко о том, что мы хотели бы сделать. Будем раздражаться, если другого нет и не будет!»

…Клюев лишь считаные разы возвращается к прежним «былинным», богатырским образам, когда его богатырь, «восстав за сирых братов», готов и в белградской «гридне» пить свадебную брагу, и «дружку-Прагу» дарить рушником, да в предвестии богатырских гробов, что «кроет ковыльная новь», слушает голоса, доносящиеся из-под сводов старых курганов, ибо «Муромцы, Дюки, Потоки Русь и поныне блюдут…».

«За друга своя!» — эта печать неизгладимо лежит на стихах, написанных Клюевым в начале войны. Только проходит время — и в свои права вступает переживание народной трагедии, когда поэт видит войну глазами народа — народа убиваемого, глазами земли — земли, остающейся без хозяина, глазами природы — природы, плачущей по ушедшим в небесное воинство.

Изба печалится и криком кричит: «„Воротись“, — вопю доможирщику, своему ль избяному хозяину… Видно, утушке горькой — хозяюшке вековать приведётся без селезня…» И «дорога-путинушка дальняя» вещает, как по ней «проходили солдатушки с громобойными лютыми пушками», с боевыми песнями, с зароками великими «постоять… за мирскую Микулову пахоту», в то время как «стороною же, рыси лукавее, хоронясь за бугры да валежины, кралась смерть, отмечая на хартии, как ярыга, досрочных покойников…».

Старый русский словарь, бытовавший и бытующий на Севере, настоенный на древних корнях, Клюеву — как заветный круг, которым он огораживает себя и свой мир от проникновения чуждого духа, идущего от мира «царя железного»… Поэту не было нужды, в отличие от многих его современников, искать нужное слово у Даля или у кого-либо ещё из собирателей и исследователей народной речи. Он жил в этой языковой стихии сызмальства и с избой, елью, лесной тропой — изначально живыми для него — общался на родном им и ему языке. На нём и писался самый, пожалуй, красочный и монументально выстроенный, как русская изба — колено в колено, — насыщенный плотно уложенными смыслами поэтический сказ его военного времени — «Беседный наигрыш, стих доброписный».

Он появился в «Ежемесячном журнале» — лучшем журнале того времени — лишь в конце года без каких-либо подстрочных примечаний вместе со стихотворением «Что ты, нивушка, чернёшенька», носившим тогда название «Мирская дума».

Глава 9ЖЕЛЕЗО И ВЕРБА

«Его же в павечернее междучасие пети подобает, с малым погрецом ногтевым и суставным» — таков эпиграф из «Отпуска» к «Беседному наигрышу», указание на балалаечный аккомпанемент, долженствующий сопровождать исполнение. Только сама по себе внутренняя былинная музыка, преодолевающая собственную тяжкую поступь, делает лишним всякое дополнительное музыкальное сопровождение. Мнится — гудит, поёт сама подспудная, поддонная сила мироздания, разбуженная, приведённая в движение злой человечьей волей.

«Железное царство», народившееся «по рожденьи Пречистого Спаса, в житие премудрыя Планиды, а в успенье Поддубного старца» — грозит сокрушить всё мироздание, созданное Божественной волей… На 1 августа 1914 года — день вступления России в войну — пришлось поминовение Всемилостивого Спаса и Пресвятыя Богородицы Марии. Этот же день — день памяти ветхозаветных мучеников Маккавеев. Старец Степан Поддубный, чьё успение приходится на этот же день, — неведомый за пределами посвящённого круга человек, знаемый олонецкими скрытниками, слова которого передавались, судя по всему, изустно, а не на письме, скрытниками, которых обозначил Клюев в эпиграфе… Западная железная рать во главе «со Вильгельмищем, царищем поганым» вступает с Русью крещёной в духовную и ратную брань, сила, идущая с железного Запада, не знает пощады живому миру, о чём и «глаголет» железный Царь:

Ожелезил землю я и воды,

Полонил огонь и пар шипучий,

Ветер, свет колодниками сделал,

Ныне ж я, как куропоть в ловушку,

Светел Месяц с Солнышком поймаю:

Будет Месяц, как петух на жёрдке,

На острожном тыне перья чистить,

Брезжить зобом в каменные норы

И блюсти дозоры неусыпно!

Солнцу ж я за спесь, за непокорство

С ног разую красные бахилы,

Жёлтый волос, ус лихой косатый

Остригу на войлок шерстобитам…

Месяц перестанет быть месяцем, солнце — солнцем, мироздание опрокинется в первозданный хаос… Кажется, Клюев пишет не об идущей войне, а прозревает войну грядущую, ещё не начавшуюся, но уже подступающую к человеческому порогу и грозящую подлинным апокалипсисом… Вспоминается духовный стих «Перед вторым пришествием Христа», где роду человеческому обещан антихристом страшный конец: «Сотворю вам небу медную, землю железную: от неба медного росы не воздам, от земли железной плода не дарую, поморю вас гладом на земле…» Угроза «царища поганого» — попущение по грехам человека, забывшего крепость старой веры, ослабевшего перед соблазнами, отринувшего благодать чистого духа. Так вещал духовный стих «Воспоминание преболезненное об злоблении кафоликов»:

По грехом нашим на нашу страну

Попусти Господь такову беду:

Облак тёмный всюду осени,

Небо и воздух мраком потемни;

Солнце в небес искры своя лучи,

И луна в нощи светлость потемни,

Но звёзды вся потемнища зрак,

И звезды свет преложися в мрак.

Но и это не все вожделения клюевского «Вильгельмища». Он намерен «выжать рожь на черниговских пашнях, Волгу-матку разлить по бутылям…». Это покушение уже не на природное достояние — на сакральные исторические узлы, если вспомнить Михаила Черниговского. Дальше — больше: «А с Москвы — боярыни вальяжной — поснимать соболью пятишовку, выплесть с кос подбрусник златотканый, осыпные перстни с ручек сбросить. Напоследки ж мощи Маккавея истолочь в чугунной полуступе… А попов, игуменов московских положить под мяло, под трепало…» И снова поражаешься зловещему предвидению поэта.

Былинный стих Клюева начинает обретать вселенский размах, повествование выходит за пределы милой опушки, родного бора, деревни-матери… Оживают древние природные стихии и их покровители — христианское время наплывает на языческое — мифологические существа оживают, разбуженные железной поступью.

Ото сна, при приближении супостата, будит Русь Паскарага — лесная сорока (ни природным стихиям, ни переменам времени не добудиться до неё…). Сорока преображается ангельской птицей, а в таинственной чаще, в утробной глуши заповедной Руси становится виден и русский леший, преображённый и наделённый силой славянской Мары и восточно-славянской Макоши, следящий за людьми, — и финский лесной дух, которого ещё называли Лембо или Лемпо, покровитель лесного мира… Люди и звери, духи и святые поднимаются встречь врагу, что «не парится в парной паруше» — и этот «вселенский пар» устраивает ему старичище «по прозванью Сто Племён в Едином», что «с полатей зорькою воззрился», чем и Илью Муромца напомнил, и вызвал к новой жизни прежние поколения всех «ста племён» в единой Руси великой.

Черпанул старик воды из Камы,

Черпанул с Онеги ледовитой,

И, дополнив ковш водой из Дона,

Три реки на каменку опружил.

Зашипели угорские плиты,

Взмыли пар уральские граниты,

Валуны Валдая, волжский щебень

Навострили зубья, словно гребень…

«Что же дальше?» — неизбежно встаёт вопрос. А что дальше — то не в ведении ни сказителя, ни тех, чьи голоса он слышит поныне.

А на спрос «откуль» да «что в последки»

Нам програет Кува — красный ворон;

Он гнездищем с Громом поменялся,

Чтоб снести яйцо — мужичью долю.

Яйцо — начало всех начал, зародыш жизни. Новое время и новая земля — послеапокалиптические — будут ожидать рождения нового мужика… Клюев во время своих путешествий по Северу наверняка доходил на Сейдозера в Русской Лапландии, видел и лопарские святилища, и таинственную фигуру с крестообразно раскинутыми руками, изображённую на скале. Он слышал саамскую легенду о Куйве, пришедшем на лопарские земли — истребить добрый и мирный народ, но обращённом шаманом в тень, отпечатавшуюся на скале… Только почти через десять лет Александр Барченко, искатель древней Гипербореи, делившийся своими открытиями с мистиками из ГПУ, отправится в экспедицию на Север и поведает о своих открытиях «культур, относящихся к периоду древнейшему, чем эпоха зарождения египетской цивилизации»…