Николай Клюев — страница 42 из 146

«В гробе утихомирится Крупп, / и, стеня, издохнет машина; / Из космических косных скорлуп / забрезжит лицо Исполина…» — так отзовется позже Клюев на эту полемику времен Первой мировой войны. И Америка не случайно появляется впервые у Клюева именно в это время — с началом всеевропейской бойни, в предчувствии грядущего апокалипсиса. В «Ежемесячном журнале» он внимательно читал корреспонденции Станислава Вольского «Из Америки» — и приходил в ужас от описания этого расчеловеченного мира, лишённого сердечного тепла и Божьей благодати.

«Чёрными лентами опоясывают улицу несчётные автомобили и воют, шипят, фыркают, как пугливые кони, давят посторонних, рвутся вперёд в бешеном, никогда не останавливающемся беге. Бегут, толкаясь локтями, подростки с кипами газет и надорванными голосами выкрикивают самое сенсационное, самое новое, самое невероятное событие последнего часа. Того, что случилось вчера, не помнит никто… Те, кто убиты, изнасилованы и расстреляны вчера, забыты ради тех, кого успели убить и изнасиловать сегодня ночью. Мысль не ищет объяснений, не спрашивает „зачем“, не доискивается причин. Ей некогда. Она занята планами и спекуляциями, связанными вот с этими домами, с этими трамваями, с этими конторами, банками и лавками. А если спекулировать нечем — остаётся забота о хлебе насущном, о том, чтобы приискать более выгодную работу и скорее, как можно скорее пролезть в люди и приобщиться к сонму тех счастливых, что завтракают с часами, с хронометрами в руках и потные, красные ураганом носятся по кулуарам биржи… И подобно тому, как этажи лезут на этажи и поезда проносятся над поездами — так и газетные пустяки, анекдоты, рекламы и подлинные события громоздятся друг за другом, слипаются в один неразличимый ком… Читатель глотает их наскоро, как предобеденных устриц. И кажется ему, что за тысячу миль от него, в далёкой Европе, да по-видимому и вообще на пространстве всей вселенной, всё свершается так же хаотично, бессмысленно, дико, как в этом городе-гиганте, в этом царстве небоскрёбов, грохочущих поездов, хриплых криков, безумных скачков от нищеты к миллионному дворцу и от миллионного дворца к ночлежке…»

Чем более страха и тревоги за свой родимый мир на душе — с тем большим тщанием этот мир выстраивается, тем более живописными цветами наделяется, а пристальный глаз поэта и духовидца усматривает незримую для других жизнь в домашнем обиходе… Этот мир исподволь раскрывался в клюевских стихах на протяжении двух лет, чтобы, наконец, предстать перед смущённым и восхищённым читателем во всей красе — в стихах, объединённых позднее в цикл «Избяные песни», что будут посвящены памяти любимой матери.

* * *

Первые стихи цикла, относящиеся к 1914 году, насыщены приметами: «Если полоз скрипит, конь ушами прядёт — / будет в торге урон и в кисе недочёт. / Если прыскает конь и зачешется нос — / у зазнобы рукав полиняет от слёз… / Дятел угол долбит — загорится изба, / доведёт до разбоя детину гульба… / При запалке ружья в уши кинется шум — / не выглаживай лыж, будешь лешему кум…» Все приметы известны спокон веков — им внимали далёкие предки, ещё не молившиеся Христу. Лишь Божья благодать — надёжный защитник, как «Сон пресвятой богоматери Девы Марии», который крестьяне зарывали под порогом избы.

Семь примет к мертвецу, но про них не теперь, —

У лесного жилья зааминена дверь,

Под порогом зарыт «Богородицын Сон», —

От беды-худобы нас помилует он.

…Раздвигаются стены избы, где слышны «запечных бесенят хихиканье и пляска» и шёпот заплаканного горшка с таганом, горюющих, «что умерла хозяйка», — и словно райское видение, предстаёт перед нами староверческое село, больше напоминающее град Китеж, где моленная выстроена по апокрифическим сказаниям и где ожидается воскресение ранее усопших и пришествие Христа во исполнение молитв — где тропарь, поющийся на утрене в первые три дня Страстной седмицы, и стихира, поющаяся в Великий пяток, органически сплавлены с огненным пророчеством Иоанна Богослова и словом о сошествии Христа во ад.

Озёрная схима и куколь лесов

Хоронят село от людских голосов.

По Пятничным зорям на хартии вод

Всевышние притчи читает народ:

«Сладчайшего Гостя готовьтесь принять!

Грядет Он в ночи, яко скимен и тать;

Будь парнем женатый, а парень, как дед…»

Полощется в озере маковый свет,

В пеганые глуби уходит столбом

До сердца земного, где праотцев дом.

Там, в саванах бледных, соборы отцов

Ждут радужных чаек с родных берегов:

Летят они с вестью, судьбы бирючи,

Что попрана Бездна и Ада ключи.

Древнее староверческое сказание об Ионе, что осенил себя двуперстием и был исторгнут из китовьего чрева, и световые столбы, уходящие в водные глуби, оставляя на поверхности таинственные круги, — приметы мира, познать который можно лишь храня телесную чистоту и обладая разумом убелённого сединами старца… А пришествие пречудного святителя предваряет явление Иоанна Крестителя, что «с чашей крестильной и голубь над ним…». И журавли несут материнскую душу туда,

Где солнцеву зыбку качает заря,

Где в красном покое дубовы столы

От мис с киселём, словно кипень, белы, —

Там Митрий Солунский с Миколою Влас

Святых обряжают в камлот и атлас,

Креститель Иван с ендовы расписной

Их поит живой иорданской водой!..

Это стихотворение, что начинается с прихода четырёх вдовиц для свершения скорбного обряда, выстроено по «принципу радуги», когда действие начинается в избе во время положения родительницы на скамью, затем, в такт звуковой природной симфонии, переносится в небесные выси, куда материнскую душу уносит журавлиный клин, и снова возвращается на землю, но уже не в избу — а в закат-золотарь, в «сутёмки, зарянку и внучку-звезду», что сопровождают прах любимой матушки в последний путь. И вспоминается похоронное причитание о том, как «душа да с белым телом расставалася, быв как облако, она да подымалася». И успокоительные слова собравшихся на провожание: «Мы здесь-то в гостях гостим, а там житьё вечное бесконечно будет».

«Избяные песни» — песни, что поёт сама изба. И одновременно с ними рождаются стихи, в которых изба начинает петь, светиться, играть всей радугой в минуты своего «рожества», когда любая деталь, выходящая из-под топора «крепкогрудого плотника», начинает жить поначалу своей жизнью, а в процессе дальнейшего «древоделия» подчиняется общему замыслу, в соответствии с которым перед нашими глазами встаёт не дом, а вселенское чудо, живая краса, что будет вечным спутником и оберегом счастливого насельника.

По стене, как зернь, пройдут зарубки:

Сукрест, лапки, крапица, рядки,

Чтоб избе-молодке в красной шубке

Явь и сон мерещились — легки.

Крепкогруд строитель-тайновидец,

Перед ним щепа как письмена:

Запоёт резная пава с крылец,

Брызнет ярь с наличника окна.

Изба помнит и хранит всё, и даром, что «время, как шашель, в углу и за печкой / дерево жизни буравит, сосёт…». Древние Парки тянули жизни нить и обрезали её в урочный час — и в этом прикосновении лезвия к нити было мгновенное веление неумолимого рока. У Клюева Судьба также отмеряет свой срок всему живому, но её лик — лик древней старухи, хранящей заветы тысячелетий, — и в её нити и игле не только начало и конец срока, но начало перехода в вечное и немое сказание вечности, разлитое в воздухе, напояющем русское село.

Это «вечное» стучится в каждую клетку тела поэта, отзывается сладкой и мучительной болью в каждом нерве, нагружает мозг непосильными думами, когда мысли о близкой смерти всё чаще начинают посещать его: «Вы, деньки мои, голуби белые, / а часы — запоздалые зяблики, / вы почто отлетать собираетесь, / оставляете сад мой пустынею?.. / Аль иссякла криница сердечная, / али веры ограда разрушилась, / али сам я — садовник испытанный — / не возмог прикормить вас молитвою?..» Он сам ткёт своё «вечное», в котором природа уже не храм, где молится человек Богу, где «мнится папертью бора опушка». Там, где «сосны молились, ладан куря» — уже всё мироздание отправляет свою молитву, готовясь к отплытию… «Дрозд запел „Блажен муж“ и „Кресту Твоему“… / Утомилась осина вязать бахрому. / В луже крестит себя обливанец-бекас…» И сам поэт, кающийся в том, что «неудачен мой путь, тяжек мысленный воз», готов отправиться в вечное плавание вслед за матушкой в те небесные края, что предвещаны отцом Аввакумом в его великом «Житии».

Там, под Дубом Покоя, накрыты столы,

Пиво жизни в сулеях, и гости светлы —

Три пришельца, три солнца, и я — Авраам,

Словно ива ручью, внемлю росным словам:

«Родишь сына-звезду, алый песенный сад,

Где не властны забвенье и дней листопад,

Где берёза серьгою и лапою ель

Тиховейно колышут мечты колыбель».

Весь животный и растительный мир, уже покинувший своё «животное» и «растительное» состояние, принявший крещение и осенённый Божьей Благодатью, становится учителем и наставником «кудрявого мальца», для которого время в этом мире ступает семимильными шагами — и он оглянуться не успевает, как сам готов стать «тятькой», отягощённым знанием, полученным в открытой ему природной «книге»:

Пот трудолюбца июля,

Сказку кряжистой избы —

Всё начертала косуля

В книге народной судьбы.

Этот мир стоит на пороге уничтожения человеком — человеком с железной поступью, с железной хваткой, железными мыслями, посланцем железа… И Клюев, с благоговением входящий в лесную чащу, заклинает её словом любви — её, уже страшащуюся человечьей поступи.

Не в смерть, а в жизнь введи меня,

Тропа дремучая, лесная!