Николай Клюев — страница 49 из 146

Сочиняли — и сами смеялись. И едва ли думали, что потащится эта «липа» из дома в дом, а потом на полном серьёзе войдёт в мемуарные сочинения… Но как же легко и весело придумывалось!

Блоку было хорошо — и им самим тогда было хорошо от встречи с ним. По-иному сложилось, когда 25 декабря они приехали в Царское Село — в гости к Гумилёву и Ахматовой.

Через много лет Ахматова, разглядывая рисунок Владимира Юнгера, сделанный с натуры 7 октября, рассказывала под запись Александру Ломану: «Вот сейчас, глядя на этот портрет, я невольно вспоминаю те, теперь уже далёкие времена. Именно ТАКИМ приезжал ЕСЕНИН ко мне в Царское Село в рождественские дни 1915 года. Видимо, это было на второй или третий день Рождества, потому что он привёз с собой рождественский номер „Биржевых ведомостей“. Немного застенчивый, беленький, кудрявый, голубоглазый и донельзя наивный, ЕСЕНИН весь сиял, показывая газету. Я сначала не понимала, чем было вызвано это его сияние. Помог понять, сам не очень мною понятый, его „вечный спутник“ Клюев.

— Как же, высокочтимая Анна Андреевна, — расплываясь в улыбку и топорща моржовые усы, почему-то потупив глазки, поворковал, да, поворковал сей полудьяк, — мой Серёженька со всеми знатными пропечатан, да и я удостоился.

Я невольно заглянула в газету. Действительно, чуть ли не вся наша петроградская „знать“, как изволил окрестить широко тогда известных поэтов и писателей Клюев, была представлена в рождественском номере газеты… Иероним Ясинский умудрился в один номер газеты, как в Ноев ковчег, собрать всех, даже совершенно несовместимых, не позабыв и себя…»

Ахматова вспоминала именно о Есенине — Клюев остался лишь фоном, да ещё как «не очень мною понятый»… Она рассказывала, как Есенин читал «Край родной! Поля, как святцы…», «Тебе одной плету венок…», «Шёл Господь пытать людей в любови…» Специально задержалась на корректной полемике с Есениным: «Он знал мои стихи и, прочитав наизусть несколько отрывков, сказал, что ему нравится — уж очень красивые и „о любви много“, только жаль, что много нерусских слов. Я парировала „удар“ и сказала, что в его стихах много таких русских слов, которые разве что на Рязанщине знают». И заключила воспоминания об этой встрече симптоматичной фразой: «Есенин и Клюев были для меня <…> (в машинописной копии текста эти слова на французском языке отсутствуют. — С. К.) и весь склад их мышления мне тогда был чужд».

Клюев привёл Есенина в дом к Ахматовой по просьбе друга, жаждавшего познакомиться с Анной Андреевной. Как можно понять из её воспоминаний — говорил в основном Есенин. Ни Ахматова, ни Гумилёв к общению особо не были расположены. Клюев — и это опять же читается между строк — был встречен если не холодом, то и без особой сердечности. О разрыве в Цехе поэтов они все хорошо помнили. И полемика Ахматовой с Есениным рикошетом била и в Клюева: о вечере «Красы», об исполнении «Беседного наигрыша» супруги были наслышаны, да и последние клюевские стихи не вызывали у них ничего, кроме отторжения. «Чуждость» тогдашней поэзии и Клюева, и Есенина Ахматова лишний раз не преминула подчеркнуть. А тогда было дарение книг с короткими дарственными надписями и почти надменное прощание.

И совершенно иным получилось знакомство ещё с одной известнейшей женщиной той эпохи — великой русской певицей Дежкой Винниковой, известной как Надежда Васильевна Плевицкая.

* * *

«Господа Плевицкие» — так назвал свою статью о вечере «Красы» литератор Николай Лернер, уничижительно сравнивая поэтов с певицей, «русский стиль» которой он не принимал, что называется, на дух.

Познакомились друзья с Надеждой 19 октября на её концерте, где она исполняла свой коронный репертуар, неизменно вызывавший овации зала.

Помню, я ещё молодушкой была.

Наша армия в поход далёкий шла.

Вечерело — я стояла у ворот,

А по улице всё конница идёт.

И «Лучинушка», и «Липа вековая», и «По диким степям Забайкалья…», и «Среди долины ровныя…». Русская песня, петая на необъятных просторах, покоряла, брала за душу, а голос певицы, мастерство её исполнения лишь усиливали выразительность слога и мелодии.

«Она стояла на огромной эстраде, близко от меня, — писал А. Кугель, — …в белом платье, облегавшем стройную фигуру, с начёсанными вокруг всей головы густыми чёрными волосами, блестящими глазами, большим ртом, широкими скулами и круто вздёрнутыми ноздрями… Она пела… не знаю, может быть, и не пела, а сказывала. Глаза меняли выражение, движения рта и ноздрей были — что раскрытая книга… Говор Плевицкой — самый чистый, самый звонкий, самый очаровательный русский говор… У неё странный оригинальный жест, какого ни у кого не увидишь: она заламывает пальцы, сцепивши кисти рук, и пальцы эти живут, говорят, страдают, шутят, смеются…»

Клюев слушал — и не отводил повлажневших глаз.

Уже в эмиграции вспоминала Плевицкая о своём знакомстве с ним: «После сбора ко мне в уборную пришёл военный министр Сухомлинов… Тогда же тихой, вкрадчивой поступью пошёл ко мне и поэт-крестьянин Н. Клюев.

Мне говорили, что Клюев притворяется, что он хитрит. Но как может человек притворяться до того, чтобы плакать.

Я пригласила его к себе, и Н. Клюев бывал у меня».

Им было о чём поговорить друг с другом. И он, и она пришли к славе и известности из тех самых народных «низов», что стали объектом пристального внимания столичной интеллигенции. И он, и она в отроческие годы побывали за монастырскими стенами и покинули их и, возможно, Дежка рассказала Николаю об этой странице своей жизни.

Николай поведал о своей матери, о горьком своём сиротстве, а Надежда сердечно пыталась утешить, как могла. Она, не любившая петь ни на каких приёмах за пределами сцены (её трясла лихорадка за кулисами от напряжения, а после концерта она теряла все силы), здесь, в атмосфере нежной дружеской беседы, негромко заводила протяжное, слышанное и запомненное на родимой Курщине:

Дунай речка, Дунай быстрая,

Бережёчки сносит.

Размолоденький солдатик

Полковника просит:

Отпусти меня, полковник,

Из полку до дому.

Рад бы я, рад бы отпустити,

Да ты не скоро будешь,

Ты напьёшься воды холодной,

Про службу забудешь…

«Что-то затаённое и хлыстовское было в нём, — вспоминала Плевицкая Клюева, — но был он умён и беседой не утомлял, а увлекал, и сам до того увлекался, что плакал и по-детски вытирал глаза радужным фуляровым платочком.

Он всегда носил этот единственный платочек.

Также и рубаха синяя, набойчатая, всегда была на нём одна. Я ему подарила сапоги новые, а то он так и ходил бы в кривых голенищах, на стоптанных каблуках.

Иногда он сидел тихо, засунув руки в рукава поддёвки, и молчал. Он всегда молчал кстати, точно узнавал каким-то чутьём, что его молчание мне нужнее беседы».

Как-то Клюев привёл к Надежде Есенина. Тот читал стихи, в которых Плевицкая учуяла «подражание Клюеву» (это было, впрочем, не подражание, а свои вариации на клюевские мотивы — иначе тогда и быть не могло), а потом за обедом стал подтрунивать над Николаем. Тот втягивал голову в плечи, опускал глаза и тихо произносил, как бы про себя:

— Ах, Серёженька, еретик…

Видно, что насмешки Есенина касались сокровенного — их общего жизненного и литературного пути. Сергей рос не по дням, а по часам, всё более ощущал свою «самость»… Но было здесь и другое. И Чернявский, и некоторые другие мемуаристы вспоминали, что излишние проявления нежности Клюева по отношению к Есенину вызывали у последнего приступы отторжения. Объяснение находилось тут же (и бытует по сей день, и автор настоящей книги пошёл однажды у него на поводу): физиологическое влечение, смешанное с ревностью. Как писал Чернявский, «Клюев совсем подчинил нашего Сергуньку» …А дальше — пуще: «С совершенно искренним и здоровым отвращением говорил об этом Сергей, не скрывая, что ему пришлось физически уклоняться от настойчивых притязаний „Николая“ и припугнуть его большим скандалом и разрывом, невыгодным для их общего дела»… И доходило до того, со слов Есенина, что «Клюев ревновал его к женщине, с которой у него был первый — городской — роман. „Как только я за шапку, он — на пол, посреди номера (это было во время поездки в Москву. — С. К.), сидит и воет во весь голос по-бабьи: не ходи, не смей к ней ходить!..“»

Впрочем, тот же Чернявский тут же делал оговорку: «Повторяю, однако, что в иной — более глубокой — сфере сознания Сергей умел относиться к Клюеву по-другому…»

«Более глубокая сфера сознания», согласимся, имеет куда большее значение. А что касается остального…

Клюев в своих приступах нежности мог и перегнуть палку — что заставляло Есенина подозревать патологию и соответственно реагировать. Но, думается, всё же суть здесь в ином. И понять это поможет человек, кардинально далёкий от Есенина и тем более от Клюева — ненавистный им футурист, поэт, с которым они познакомились то ли на квартире Фёдора Сологуба, то ли у Юрия Дегена.

«В первый раз я его (Есенина. — С. К.) встретил в лаптях и в рубахе с какими-то вышивками крестиками… Зная, с каким удовольствием настоящий, а не декоративный мужик меняет своё одеяние на штиблеты и пиджак, я Есенину не поверил. Он мне показался опереточным, бутафорским… Как человек, уже в своё время относивший и отставивший жёлтую кофту, я деловито осведомился относительно одёжи:

— Это что же, для рекламы?

Есенин отвечал мне голосом, каким заговорило бы, должно быть, ожившее лампадное масло.

Что-то вроде:

— Мы, деревенские, мы этого вашего не понимаем… мы уж как-нибудь… по-нашему… в исконной, посконной…

Его очень способные и очень деревенские стихи нам, футуристам, конечно, были враждебны…

Уходя, я сказал ему на всякий случай:

— Пари держу, что вы все эти лапти да петушки-гребешки бросите!

Есенин возражал с убеждённой горячностью. Его увлёк в сторону Клюев, как мамаша, которая увлекает развращаемую дочку, когда боится, что у самой дочки не хватит сил и желания противиться…»