Николай Клюев — страница 75 из 146

Я с другом шёл, олонецким поэтом,

Струилась пёстрыми излучинами речь,

Он говорил о Китеже воскресшем,

О красном боге бунта, о коммуне…

Я слушал странные, дремучие слова,

И гулко отдавались по асфальту

Его олонецкие в сборках сапоги…

Но вот качнулась звонко тишина,

Расколотая музыкой оркестра…

……………………………………

В цветах и стали двигалась пехота,

За нею конница… Тяжёлый чок копыт,

И пушки в зелени, и лёгкие двуколки,

Алели ленты в чёлках лошадей,

Качались розы в шелковистых гривах,

В петлицах розы, розы на штыках,

И вечер веял розовые блестки…

И друг сказал: «Багряное причастье —

Народ вкусил живую кровь Христа…»

…Вот уже кем-кем, но затворником Клюева этих лет нельзя назвать совершенно. Он с радостью шёл навстречу революционной молодёжи, не то чтобы невзирая на все идеологические расхождения, а пытаясь воздействовать на неё в русле своей, «клюевской», религиозной, духовной революции — как он пытался воздействовать в возможном будущем на Ленина своим циклом, начертав тот образ, который Ленину должно было воспринять… С Кирилловым, неустойчивым, шатучим, швыряющимся от «палача красоты» до апологии пролетария, заявляющего — «Он с нами — лучезарный Пушкин, и Ломоносов, и Кольцов…», — разговор был, что называется, на короткой ноге… Кириллов же первым и услышал от Клюева только что написанные послания новому другу — послания, исполненные тревожного пророчества при виде духовного дикарства молодёжи, ринувшейся в революцию.

Мы — ржаные, толоконные,

Пестрядинные, запечные,

Вы — чугунные, бетонные,

Электрические, млечные.

Мы — огонь, вода и пажити,

Озимь, солнца пеклеванные,

Вы же таин не расскажете

Про сады благоуханные.

Ваши песни — стоны молота,

В них созвучья — шлак и олово;

Жизни дерево надколото,

Не плоды на нём, а головы.

………………………………

На святыни пролетарские

Гнёзда вить слетелись филины;

Орды книжные, татарские

Шестернёю не осилены.

(А это — отклик на одну из статей в «Грядущем» — статью Ильи Садофьева, громившего напечатанные в таком же «пролетарском» журнале «Пламя» поэму Александра Грина и рассказ Владимира Воинова. Герой рассказа — старик, ожидая прихода «белых», записывает по ночам фамилии «красных» для будущей мести. В диаметрально противоположной ситуации поступает, соответственно, наоборот.

«О, сколько теперь этих „хихикающих“, „на случай“ записавших „беленьких“, вломилось в приоткрытые двери пролетарских святынь!»

Автор статьи усматривал опасность в «переметнувшихся». Клюеву же очевидна опасность для культуры — рабочей ли, крестьянской ли; для него сами эти разграничения были неприемлемы, — исходящая от самих «пролетариев», во всяком случае тех из них, кто громче других называл себя таковыми.)

Кнут и кивер аракчеевский,

Как в былом, на троне буквенном.

Сон кольцовский, терем меевский

Утонули в море клюквенном.

Ваша кровь водой разбавлена

Из источника бумажного,

И змея не обезглавлена

Песней витязя отважного.

Пророчествуя, что «цвести над Русью новою будут гречневые гении», — Клюев не только увещевал своего безоглядного в революционной лихости нового друга, указывая путь от бездушного железа — «к неоплаканному, родному», от бумажного слова — к животному, духосозидательному, но словно брал его в тёплые объятия и разворачивал лицом к тому миру, откуда Кириллов вышел. Звук самого его имени переозвучивал заново для него Николай.

Твоё прозвище — русский город,

Азбучно-славянский святой,

Почему же мозольный молот

Откликается в песне простой?

………………………………

И когда апрельской геранью

Расцветут твои глаза и блуза,

Под оконцем стукнет к заранью

Песнокудрая девушка-муза.

«Поэзия, друг, не окурок, не Марат, разыгранный понаслышке…» На поверхности здесь вроде бы — отклик на совершенно ничтожную пьесу некоего Николая Николаева (под псевдонимом «Антон Амнуэль») «Марат», напечатанную в пролеткультовском журнале «Грядущее» в том же номере, где и клюевский «Красный конь»… Но амнуэлевский «Марат» появился позже. А клюевский «Марат, разыгранный понаслышке» — это страшное ощущение очевидной связи происходящего в Петрограде 1918-го с Парижем 1793-го…

А Кириллов — русский город в Вологодской губернии — в это же время накрепко связан был в сознании Клюева с расстрелом священнослужителей — отца Варсонофия, пресвитера Иоанна Иванова, игуменьи Серафимы и нескольких мирян. О казнях служителей церкви, тем паче служителей храмов Русского Севера, он не мог не слышать.

Как не мог и не знать о чисто робеспьеровско-маратовском кличе Зиновьева, оглашённом в газете «Северная коммуна»: «Мы должны увлечь за собой девяносто миллионов из ста, населяющих Советскую Россию. С остальными нельзя говорить — их надо уничтожить». (А ещё через год с небольшим этот же большевик напишет знаменитые слова, потом приписанные другому историческому персонажу: «Обстановка часто заставляет прибегать к тому, чтобы действительно производить массовые аресты, и случается, что люди сидят без допроса часто невинные. Да, лес рубят, щепки летят; никакого другого средства тут не придумаешь».)

…А стихотворение «Мы ржаные, толоконные…» появилось в другом «пролетарском» журнале — «Пламя», органе Петроградского совета рабочих и красноармейских депутатов, где печатались статьи с характерными для того времени заголовками «Христос-социалист», «Илья Муромец — революционер». Появилось, правда, лишь в части тиража. Из другой части эта «антипролетарская крамола» была решительно изъята.

* * *

Красный террор, объявленный 2 сентября 1918 года, официально был завершён 6 ноября (после расстрела восьмисот человек в Петрограде). А 7 ноября выходит книга Клюева «Медный Кит». В «Пламени» на неё даёт восторженную рецензию Иннокентий Оксёнов под псевдонимом «А. Иноков».

«Клюев весь принадлежит народу, он вышел из народных глубин, из олонецких лесов. В его голосе мы слышим голос мудрой народной стихии, в его поэзии слышится вещая непреклонная воля.

Каждое слово поэта ценно, каждая строчка его — откровение, ибо в поэзии мы соприкасаемся с самыми истоками народного творчества, причащаемся первобытной радости чистейшей народной души…

Революция совершила в душе поэта великий переворот. Прежний певец избяного рая, находивший все радости мира в своем родном углу, окинул теперь острым взором большого художника весь широкий мир и увидел, что все страны, все культуры взаимно проникают друг в друга…

В „Медном Ките“ Клюев встаёт перед нами во весь свой рост большого художника. Народ может гордиться своим поэтом».

«Послом от Кита пришёл я к вам, братья. Воистину он хочет примириться с вами» — такую дарственную надпись сделал Клюев на книге, подаренной Александру Александровичу Богданову (Малиновскому) — теоретику Пролеткульта. Без сомнения — с этой же жаждой примирения «Всемирной Песни» с «чугунными, бетонными» он издавал «Медный Кит» в том же Петроградском совете рабочих и красноармейских депутатов, где выходил журнал «Грядущее»… И получил ответное приветствие — рецензию Павла Безсалько.

«Плавая по бурному океану русской жизни и наглотавшись многих медных и железных вещей, вроде — пулемёта, революции, Ленина, власти советов, республики, коммуны — кит почувствовал тяжесть в брюхе. — Ого! — подумал зверь, — я, кажется, забрюхател „современностью“.

Через известный промежуток, какой определён природой, кит родил.

Но родил вместо „современности“ Божьего ослушника, пророка Иону, проглоченного три тысячи лет назад в морях древней Иудеи.

Вышедши на свет Божий, мученик Иона решил издать книгу под названием „Медный Кит“, чтобы рассказать миру о вещах, виденных им во чреве кита. Книга эта издана Петроградским Советом, вероятно, с научной целью, чтобы знали, как преломилась „современность“ в голове человека, который отстал от жизни ровно на 30 столетий…»

Далее Безсалько, позаимствовавший образ Ионы из клюевских «Избяных песен», с издевательскими комментариями цитировал «Поддонный псалом», «Есть в Ленине керженский дух…», «Уму республика, а сердцу — Матерь-Русь…», «На божнице табаку осьмина…» — и заключал намёком на пресловутую «келью под елью»: «В книге „Медный Кит“ и, что то же — „Еловый скит“ есть немало очень сильных, красивых стихотворений, но они не спасают читателя от тяжёлой улыбки при зрелище того, как автор тщетно силится уберечь от всеразрушающей революции свой древний Китеж-град, своё христианское миропонимание.

„Медный Кит“ — книга нездоровая. Да это и понятно: как можно было автору написать здоровую, ясную, солнечную книгу, когда он пробыл такое продолжительное время в тёмном свалочном месте прожорливого кита?»

Это едва ли можно было счесть за частное мнение критика. Клюеву ясно дали понять, что в «пролетарском» сообществе он гость как минимум нежеланный, которого терпят лишь по определённой необходимости. И он хорошо это понял. Тому свидетельство — стихотворение, появившееся на страницах «Пламени» в 1919 году.

По мне Пролеткульт не заплачет,

И Смольный не сварит кутью.

Лишь вечность крестом обозначит

Предсмертную песню мою.

Да где-нибудь в пёстром Харане

Нубиец, свершивши намаз,

О раненом солнце-тимпане

Причудливый сложит рассказ!

И будет два солнца на небе —

Две раны в гремящих веках,

Пурпурное — в ленинской требе,

Сермяжное — в хвойных стихах.

Это уже не «керженский дух» в «ленинской требе»… Два солнца ещё не гасят одно другое — но уже разведены по разным орбитам, где «пурпурное» соотносится с «железным», а «сермяжное» — с «живым»… Железный мир обогревает солнце с Запада, Живой — с Востока.