Николай Клюев — страница 92 из 146

На съезде партии устроить секретное совещание всех или почти всех делегатов по этому вопросу совместно с главными работниками ГПУ, НКЮ и Ревтрибунала. На этом совещании провести секретное решение съезда о том, что изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр, монастырей и церквей, должно быть проведено с беспощадной решительностью, безусловно ни перед чем не останавливаясь и в самый кратчайший срок. Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать…»

Нет, что ни говори, человек был гениальный. В любой проигрышной для себя ситуации — будь то решение о вооружённом восстании, заключении Брестского мира или войны с религией — он находил единственно верное решение. И здесь, как и в случае с вооружённым восстанием: «Сегодня рано, а завтра — поздно». И здесь, как и с Брестским миром — против политбюро, — и полная победа над большинством. Формулировки безукоризненны с точки зрения поистине дьявольской логики, средства достижения цели обозначены с предельной чёткостью. А главное — абсолютно точное понимание ситуации и абсолютная решимость в главном вопросе: «Цель оправдывает средства».

И чрезвычайно интересный нюанс. «Секретная телеграмма» должна стать известной «именно потому, что она секретная». А это секретное письмо так и осталось секретным. И не помогло никакое выдвижение Калинина на передний план вместо Троцкого, который уже достаточно «засветился»…

А Ленин — так и остался спасителем в глазах миллионных масс. Он им и был в годы Гражданской войны. Но на лик спасителя не должно было лечь ни одного тёмного пятна. Все телеграммы и письма с требованиями расстрелов спокойно публиковались в издававшихся и переиздававшихся собраниях сочинений. Но это письмо было спрятано за семью замками.

И ещё кажется, что в этом письме, помимо всего прочего, содержится едва ли не прямой ответ на послание митрополита Вениамина. Во всяком случае, эти два документа словно нарочно ложатся рядом для обозначения жесточайшего бытийного и человеческого контраста.

Теперь расстреливать священнослужителей стали уже не в порядке ожесточённого своеволия против православия, а на основании ленинского письма. И это деяние, кто бы что бы ни думал, не прошло для вождя без последствий.

В том же марте один припадок начинает сменять другой. 25 мая новый приступ (склероз сосудов мозга) привёл к частичной потере речи.

Он ещё успеет, оправляясь от болезни, санкционировать высылку из России двухсот враждебно настроенных против власти интеллигентов, в том числе и своих личных противников вроде Николая Бердяева и Ивана Ильина (как бы в контраст с расстреливаемыми митрополитами, архимандритами, настоятелями, духовными профессорами, которым никакая высылка не «грозила»). Он ещё успеет отвергнуть сталинский план «автономизации» и обосновать идею создания Союза Советских Социалистических Республик, и это приведёт почти через 70 лет к развалу государства. Он ещё успеет поучаствовать на расстоянии в противостоянии Сталина и Орджоникидзе, с одной стороны, и грузинских национал-шовинистов — с другой, причём обвинит Сталина в великорусском национализме. Он ещё успеет продиктовать серию статей, где предлагал расширить состав ЦК за счёт рабочих и крестьян — что не было выполнено, и текст так называемого «завещания» был препарирован и искажён до такой степени, что историки потом не смогут определить — что здесь от Ленина, а что от его так называемых «преемников».

* * *

Всё это нарастающей волной дошло до «глухой» Вытегры, которая якобы, по словам Клюева, «не слышала урагана»…

Мотив голода в стране и мотив конфискации церковных ценностей сливались в один.

«Трудовое слово» от 22 апреля 1922 года:

«ЦЕННОСТИ — ГОЛОДАЮЩИМ!

В Уральске скопилось 8000 голодающих детей. Приток бесприютных детей в Уфе ежедневно до 200 человек. В Немкоммуне на Волге насчитывается 26 000 детей, не получающих никакого питания. Трупы умерших от голода лежат недели…

В деревнях находят мёртвых матерей, крепко держащих в своих объятьях ещё живых детей. Нансен заявил, что мародёрство и трупоедство принимают массовый характер…

Здесь уже не говорят. Уже не стонут. Тишина кладбища. Жуть одной общей братской могилы. И эти страшные, открытые глаза мертвецов, застывшие с немым укором…

В хлебе спасение Поволжья. В хлебе — победа.

Церковь полна серебром и многими ценностями.

Тот, кого называют своим учителем и богом, велел голодного накормить, неимущему отдать последнюю рубашку; он не сказал, что сокровища всего мира не стоят души одного умершего человека; а тех, которые строят гробницы пророкам и памятники, очищают внешность чаши и блюда, между тем как оставили главное в законе — милость, и внутри полны хищения и неправды, он назвал — повапленными гробами».

И тут же — воззвание петроградских священников о помощи голодающим. Имена этих пастырей уже были хорошо известны: обновленцы Введенский, Красницкий и их соратники.

…«Двенадцать снов царя Мамера» вспомнит Клюев в «Песни о Великой Матери». Давно известно ему это сказание, списанное с Кирилло-Белозёрского списка, книга, пришедшая из Сербии, а туда пришедшая из Индии через Иран и Византию, повествующая о снах-загадках царя города Ириин Шахаиши и толкованиях раба-философа Мамера на эти сны. Он сам видит вещие сны, рассказывает их Коленьке Архипову и сам пытается разгадать их смысл, а мрачные пророчества из «Сказания» не отпускают и мнятся сбывшимися. «И рече Мамер: приидет година тя злая иереи всех начнут учити закону, а сами закона не брегоуще ходят… цари будут борзи и восстают царь на князя, а князь на царя и крамолу сотворят. И друг другу будет враг и мятежно вельми, и пролиется кровь человеческая. И тогда восплачутся мнозие горько; и восстанет господин на раба и раб на господина, а старцы на старца, а сосед на соседа… судьи неправедные начнут судити по мзде, а не по правде: виноватого оправдают, а правого обвинят…»

…О чём он думает, читая этот древнейший текст? О том, как церковь — инструмент государства — была на стороне сильного, а не слабого? И за это — страшное возмездие ей ныне? Или о том, как отшатнулись от церкви толпами, слоями, стали искать «истинного Христа», впадая в ереси и в полное безбожие? И за это — возмездие им всем? Сам же был против старой власти — и в тюрьме сидел, и под наблюдением полицейским сколько лет ходил… Дождался — вот оно, счастье народное! Сошло с креста русское слово! Чтобы вновь распятым быть, как вещал Христос, явившийся Петру, когда тот уходил из Рима… «Развенчана мать-красота»… Да не сам ли пророчествовал ещё в 1917-м: «Чашу с кровью, всемирным причастьем / Нам испить до конца суждено»?

Тяжкие думы одолевают, вопрошает-вопрошает — и нет ответа.

…Он уехал в Питер в августе 1922 года, повёз с собой для издания «Мать-Субботу» и макет исправленного, подготовленного к переизданию «Львиного хлеба».

Он прибыл в Петроград 13 августа, в тот самый день, когда был расстрелян митрополит Петроградский и Гдовский Вениамин вместе с архимандритом Сергием (Шейным), юристами — профессором Юрием Новицким и Иваном Ковшаровым после почти двухмесячного судебного процесса.

* * *

Недолго пробыл Николай в Петрограде. В день отъезда он пришёл ещё раз в «Вольфилу» на очередной вечер памяти Блока, где Иванов-Разумник читал отрывки из «блоковского дневника» Андрея Белого, пребывавшего в это время в Берлине. Со смешанным чувством собравшиеся слушали, с неуютом, с тревогой неявленной.

«Соня Каплун мне сейчас рассказала про один разговор её с А. А. Блоком о „Двенадцати“. Она: „В Киеве считают вас в ‘РКП’“? Блок: „Как, неужели меня считают коммунистом?“ (Сказал с мрачной горестью.) Она: „Нет, я вовсе не вижу в ‘Двенадцати’ никакой партийности и менее всего коммунизма, но я вижу октябрь“. Блок: „Как я рад, что, наконец, это начинают понимать!“ Блок до конца остался при „Двенадцати“, но никогда ничего общего не имел с коммунизмом…»

…Через Петрозаводск Николай добрался до родной и становившейся всё более чужой и чуждой ему Вытегры. Наслушался о своей поэзии, о своих новых вещах в это посещение бывшей столицы. Наслушался — и делился теперь заветным с Коленькой Архиповым:

— Разные учёные люди читают мои стихи и сами себе не верят. Эта проклятая порода никогда не примирится с тем, что человек, не прокипячённый в их ретортах, может быть истинным художником. Только тогда, когда он будет в могилке, польются крокодиловы слёзы и печати, и общества; а до тех пор доброго слова такому, как я, художнику, ждать нечего. Скорее наши критики напишут целые книги про какого-нибудь Нельдихена или Адамовича, а написать про меня у них не поднимается рука. Всякому понятно, что всё то, чем они гордятся, самое их потаённое, давно уже мной проглочено и оставлено позади себя. Сказать про это вслух нашим умникам просто опасно: это значит похерить самих себя, остаться пустыми бочками, от которых по мостовой шум и гром, а доброго вина ни капли.

Говорил без злорадства, без раздражения, с тихой печалью, как о чём-то давно понятом про себя самого.

Вспомнил блоковский вечер. И как-то само произнеслось с раскавыченной блоковской строкой:

— Не хочу быть литератором, только слов кощунственных творцом. Избави меня Бог от модной литературщины! То, что я пишу, это не литература, как её понимают обычно.

Белый, некогда близкий и пытливый собеседник, стал теперь совершенно чужим.

— Наша интеллигенция до сих пор совершенно не умела говорить по-русски; и любая баба гораздо сложнее и точнее в языке, чем «Пепел» Андрея Белого.

…Стол в горнице, простая небогатая трапеза. Они вдвоём сидят под киотом, под Спасом дониконовского письма, неторопливо вечеряют, душевно беседуют, словно чувствуя, что недолго осталось.

Тогда же и написались стихи, печальные стихи, в которых кроме Николая Архипова — его одиннадцатилетний сын Илья. И Клюев обращается к другу: