янская поэзия» (эту «песню» первым «спел» Василий Львов-Рогачевский, от которого Клюеву «дышать было нечем») или «Серебряный век»… И всё с одинаковым припевом: «провинциализмы», «Далевский толковый словарь»…
Но чем объективно драгоценнее Клюев как поэт, тем страшнее он для Князева, а в глазах Князева для всей революционной России.
«Клюев не рядовой пахарь и не православный пахарь. Клюев — идеолог-сектант. Мистическую пашню свою он пашет глубоко забирающим „электроплугом“ идейно-духовно-обоснованной потребности в божьем бытии… Клюев — поэт-пахарь-идеолог. А то, что Клюев не православный, а „раскольник“, нисколько не меняет дела. Наоборот, это — усугубляет наш интерес к нему, ибо на „раскол“ (сектантство) мы смотрим как на высшее — общедоступную, в настоящее время, при настоящих условиях — степень умственно-духовного развития нашей деревни…»
А погиб Клюев как поэт, по мысли Князева, когда «пошёл в город», когда в нём «проснулся революционер».
«Клюев — умер, потому что он не может существовать без „хвойной купели“, а хвойная купель, доверху наполненная парной и маркой кровью — омут, а не купель…»
Но даже после «смерти» Клюева его книги, наравне с книгами других авторов (подбор у Князева замечательный!), могут послужить, оказывается, своеобразным «пособием»…
«Товарищ, читай книги, написанные до 25-го октября 17-го года — необходимо знать, как нельзя жить и мыслить. Ходи в венерические больницы, дома умалишённых, изучай Достоевских, Толстых, Андреевых, Арцыбашевых, Клюевых… — ибо необходимо перед великой борьбою за обновление человеческой расы (! — С. К.) приобрести потребное для того оружие.
И если перед тобою будут рисовать Русь в виде птицы-тройки, мчащейся неведомо куда и заставляющей все племена и народы почтительно сторониться — вспомни о стомиллионных Индии и Китае, которых признание широкой биологической правды, в ущерб узкой, человеческой, наивысшей для человека, „домчало“ к рабству…»
Князев распаляется с каждой последующей главой своей книги. Он машет направо и налево шашкой красного кавалериста, отдавая при этом должное и силе противника.
«…И в октябрьских своих взлётах Клюев в юркости, маскарадно-придворной приспособляемости, в мимикрии — не повинен ни душою, ни телом! Он создал свой октябрь, собственный свой, клюевский октябрь (ничего общего с настоящим не имеющий), и начал воскурять фимиамы, бить в било, гимнотворствовать и совершать обрядовые „метания“ — перед своим (а не ленинским) октябрём…
…Самое дорогое для Клюева — святое святых его души — октябрьской, святой революцией — поругано, разрушено, стирается с лица земли!
И это нужно было ожидать, это необходимо было предвидеть, такова природа коммунистической революции…»
«Поругано», «разрушено», «стирается», списано в архив, оставлено, в лучшем случае как пособие того, «как нельзя жить и мыслить»… Так в чём же опасность?
А вот в чём: «Пока „богом“ пользуются, как пастухом дождевых туч, как скотским ветеринаром, людским знахарем, сельским агрономом и прочее, в той же плоскости — это ничего.
Но когда „бога“ пытаются провести в Совнарком, снабдив его соответствующими полномочиями и мандатами от 110-ти миллионов его „рабов и овец“, это уже — катастрофа.
Надо — бить в набат, исследовать и разоблачать…»
Вот она — главная цель сего «исследования»! И продиктована — серьёзнейшей причиной: «Ибо никогда забывать не нужно: в Рософесоре (по последней переписи) — (данные 1921 года — примечание Василия Князева) — городского населения — 21 миллион, сельского же населения („рабов и овец“) — 110 000 000 — в пять раз больше! да и среди двадцати миллионов городского населения от „божьей краснухи, кори и скарлатины“ избавилась — едва ли только половина; если только не треть…»
И потому: «„Клюевщина“ — страшная сила. „Хакки-мистицизм“ можно легко победить на протяжении двух, трёх поколений; „клюевщину“ (идейно-обоснованную и идейно-порождённую „тягу к богу“, нутряную, корневую потребность в его бытии) придётся выкорчёвывать многие десятки лет.
Выкорчёвывать! в то время, как первая „твердыня“ — сама собою рассыплется от меча знания — в прах и пыль».
А вот здесь, видимо, неожиданно для самого себя, Князев сказал сущую правду. С одной поправкой — выкорчевать так и не удалось.
После очередной волны закрытия и разрушения церквей в конце 1920-х — начале 1930-х годов, после лютых репрессий против священников, монахов и монахинь, развязанных «ленинской гвардией» после того, как, казалось, православие в России уничтожено и никогда не возродится — во время всесоюзной переписи в ночь с 5 на 6 января 1937 года обнаружилось, что около 60 процентов опрошенных признали себя верующими (из них три четверти — православными). Это не считая тех, кто не обнаружил своего вероисповедания из опаски… Скорее всего, поэтому перепись та была официально признана «дефектной», а вовсе не из-за «снижения количества населения в результате репрессий» в период коллективизации.
Во время войны открывшиеся церкви были переполнены народом (и отнюдь не только людьми старшего поколения). Солдаты и офицеры, получая партийные билеты, перед боем вспоминали о Боге — и тому масса свидетельств. Дикая судорога закрытия церквей в начале 1960-х годов под аплодисменты так называемых «шестидесятников» также реально ни к чему не привела. «Клюевщину» так и не «выкорчевали».
Что-то садомазохистское слышится в ёрничестве этого «члена партии с уклоном к рвачеству», как охарактеризовали Князева на заседании комиссии РКП(б) по идеологической проверке сотрудников «Красной газеты»: «Русской нации нет, а она существует! Русского патриотизма нет, а он существует!» И носителем русского патриотизма у него является «проклятое, русское, неустанно философствующее, лёжа на извечно обломовском диване, животное!» (Ничто не ново под луной. Примерно того же мы начитались и наслушались на рубеже 1980–1990-х годов!)
Троцкий и Князев не только задали дальнейший тон «литературы о Клюеве». Они создали словарь для этой «литературы». Обозначили все понятийные категории. И (со ссылками или без ссылок) в подобной тональности и фразеологии далее о поэте писалось на протяжении десятилетий. А подхвачено тут же было — в местной вытегорской печати.
Девятого января 1924 года некогда близкий друг поэта Александр Богданов под псевдонимом «Семён Вечерний» печатает отклик на книгу Князева — «Правда о Н. Клюеве». Всего три года тому назад Богданов писал о нём как о «пророке нечаянной радости», не скупился на восторженные похвалы: «Ещё не пришло время справедливой оценки поэзии — творчества садовника древословного дерева, осеняющего избяную дремучую Русь… Но оно придёт… Николай Клюев нашёл в лугах и полях Нечаянной Радости — своё славословие, своё краткое и светлое „Осанна жизни“… В стихах последних годов Клюев становится сыном Протея, перевоплощается то в душу солдатской матери, то лошади… Полны светлых пророчеств последние стихи Клюева, в них нет славянофильского угарного мистицизма, в них всё своё, нигде не вычитанное откровение о мужицком рае… Сердце Клюева соединяет пастушечью правду с магической мудростью, Запад с Востоком, соединяет воистину воздыхание всех четырёх стран света… В его стихах много сокровенного, несказанного, мистического, что потом послужит пищей для будущего… Во веки веков не умрёт русский мужик — Христос. Может быть, за это меня положат на Прокрустово ложе или предадут литературной смерти, а харакири поручат произвести Садофьеву… Во имя Солнца, во имя Красоты — это мне не страшно…»
Теперь для Богданова «пришло время» сказать «правду о Клюеве». Правду «марксистскую» — ибо другой нет и быть не может.
Уже добром вспоминается статья Бессалько в «Грядущем». Уже, как пример марксистской критики, упоминается работа Троцкого. Уже расхваливается князевская книжка и пересказывается целыми фрагментами. И, наконец, собственная «справедливая оценка»: «Клюев последнего периода с гомосексуальными радостями (однополая любовь), с прославлением скопчества — живой труп для новой России. Некогда большой художник бесславно погиб ещё на патриотических концертах Долиной, в салоне графини Игнатьевой, у ног Николая Кровавого в Царском Селе (и это всё было списано у Князева. — С. К.).
Желательно, чтобы наша молодёжь (не мешает и взрослым) познакомилась с книгой Князева, дающей верное представление о творчестве „ржаного апостола“ — Николая Клюева».
Трудно сейчас сказать, дошло ли до Клюева, жившего в Петрограде, это «отречение» близкого товарища, которому он посвятил некогда стихи «Львиного хлеба»:
Женилось солнце, женилось
На ладожском журавле.
Не ведалось и не снилось,
Что дьявол будет в петле…
Ладожский журавль — сам поэт. Невесту, по старому обычаю, вели, накинув ей на шею ширинку, и со стороны казалось, что шею суженой обнимает петля… И дьявол — тут проступает совершенно непредсказуемый смысл образа — тот же поэт в «рисовке» адресата тех, не столь уж давних, строк.
Клюев уже давно не питал никаких иллюзий и здесь отдавал себе полный отчёт в том, что время необратимо изменилось и эпоха «Львиного хлеба» — эпоха горячей открытой полемики, очевидного для всех утверждения своих ценностей, антиномии «Восток — Запад», борьбы живого слова с мёртвым, бумажным — проходит, если уже не прошла совсем. Что-то надорвалось в нём — и нужно было время, чтобы заново собрать себя и определить свой дальнейший путь.
…Двадцать первого января страну оледенит весть о смерти Ленина, Ионов тут же запустит клюевскую книжку снова в печать — и одно за другим выйдут ещё два её издания… А Николай, сидя в своей «горнице» за чашкой чая под иконой Спаса, заведёт с новым знакомым Иннокентием Оксёновым занятный разговор. Оксёнов спросил, что Клюев думает о смерти Ленина. Тот помолчал-помолчал и произнёс:
— Роковая смерть. До сих пор глину месили, а теперь кладут.
— А какое уже здание строится? Уж не луна-парк ли?