Иную схему создали для внутренних планет — Меркурия и Венеры. Это была схема эпицикла: планета П описывала малую окружность, именуемую эпициклом, вокруг точки С, а эта точка одновременно перемещалась по большой окружности, именуемой деферентом или «несущим кругом». Центром же большой окружности была Земля— точка 3.
Эти системы эксцентров и эпициклов тяжело погрешали если не против буквы, то против духа учения Аристотеля. В подобных системах Земля переставала на деле быть точным центром движения планет. А путь их, если смотреть с Земли, вовсе не выглядел, как окружность.
Но такой «компромисс» со строгими заветами Аристотеля позволил все же удержать самое дорогое для его последователей — неподвижность Земли в центре мироздания. С другой стороны, эксцентры и эпициклы открыли путь к созданию схем, которые способны были как-то объяснить, хотя бы чисто геометрически, то, что человеческий глаз наблюдал на небе. Стало возможно объяснить изменение видимых размеров планет, их остановки и даже попятные движения среди неподвижных звезд.
От астронома этой новой школы требовалось хорошо подобрать радиусы окружностей, больших и малых, правильно рассчитать скорости и направление движений.
Первый разработавший полную геоцентрическую планетную систему с эксцентрами и эпициклами был знаменитый в древности математик Аполлоний из Перга[81] (III век до нашей эры). Через сто лет ее усовершенствовал Гиппарх Родосский[82] (II век до нашей эры).
Но высшего своего развития такая геометрическая система мира, с Землей в центре, достигла в трудах знаменитого Клавдия Птолемея Александрийского, жившего во II веке нашей эры. Он изложил ее в ясной, логической форме в «Синтаксисе математики», более известном под арабским именем «Альмагест» (Алмагест). Птолемей решал все проблемы движения планет как геометр. Когда ему для геометрического воссоздания того, что наблюдалось в действительном движении планеты, недостаточно было эпицикла, он прибавлял к нему эксцентр. В конце концов великий александриец сумел подобрать для всех семи известных древним планет небесного свода геометрические фигуры, на их основе построить астрономические таблицы, не только отражавшие движение планет, но и позволявшие предвычислять положения их среди неподвижных звезд на любой срок вперед.
Результаты, получившиеся у астрономов при пользовании Птолемеевыми расчетами, настолько близко подходили к действительным явлениям, наблюдаемым на небе, что долгое время они их совершенно удовлетворяли. А самая возможность предвычисления по Птолемею казалась сильнейшим доводом в пользу непогрешимости всей Птолемеевой геометрической системы.
Создавая свои схемы, Птолемей исходил, как мы знаем теперь, из совершенно ложных положений: он ставил в центре планетной системы Землю, тогда как в действительности центральное место занимает Солнце. Он принимал за незыблемую истину строго равномерное движение планет по идеальным окружностям, тогда как движутся они в действительности неравномерно и по овальным орбитам. Большой изобретательностью надо было обладать, чтобы на подобных предпосылках создать все же схемы и таблицы, способные удовлетворять потребности практической астрономии!
Конечно, вся конструкция представляла собою лишь ухищрение, хотя и гениальное. Однако, строя на песке, Птолемей возвел здание изумительной прочности, простоявшее полтора тысячелетия!
Все же червь сомнения стал глодать и самого Птолемея — он не очень верил в реальность созданного им мира.
Аристотель видел в своих концентрических хрустальных сферах, к которым прикреплены планеты, нечто физически существующее, совершенно вещное. А что такое были эти эпициклы и эксцентры? Диковинные малые сферы из хрусталя, приданные большим сферам? Как могла работать такая машина?
Мир Аристотеля имел неоценимое преимущество — его можно было представить себе как реальность, хоть он и находился в полном несогласии с тем, что человек видел на небе. А геометрический мир Птолемея хорошо объяснял самые сложные движения планет, но представить себе этот мир как подлинно существующую небесную машину никак нельзя.
Птолемеева система была замечательной математической абстракцией, которой мешала воплотиться в физическую реальность ее чрезмерная сложность.
Как бы оправдывая эту прирожденную слабость своей системы, Птолемей писал: «Невозможно или, по крайней мере, очень трудно находить основы первых начал, и не должно удивляться множеству вводимых нами кругов, если учесть наблюдаемые неправильности в движении светил, которые тем не менее удается спасти движениями правильными и круговыми».
Птолемей, таким образом, не воссоздавал в своей системе физической картины вселенной, он лишь «спасал видимость», объясняя ее геометрически. «Спасать видимость» — apparentiam salvare — это крылатое словечко проходит через всю историю астрономии средних веков. Многие астрономы средневековья довольствовались тем, что система Птолемея, давая им мощное средство предвычисления небесных явлений, вместе с тем спасает видимость. Но велико было и число тех, кто стремился познать подлинную физическую картину мира. Так как Птолемей их стремлений удовлетворить никак не мог, они готовы были покинуть его.
Особенно остро чувствовали слабость Птолемея астрономы-арабы. Видный арабско-еврейский философ Маймонид[83] писал: «Посмотри, как все это темно. Если истинно все то, что утверждает Аристотель в Науке физической, то ни эксцентров, ни эпициклов существовать не может и все обращается вокруг земли. Но откуда же тогда появляются эти сложные движения планет?» Знаменитый Аверроэс[84] был более непримирим. По Аверроэсу астрономия Птолемея «ничтожна в отношении существующего». Однако Аверроэс вынужден признать ее незаменимость в отношении предвычислений: «Но, — продолжает он, — она удобна, чтобы вычислить то, чего не существует».
Арабские философы и астрономы на протяжении пяти веков расцвета арабской культуры — с VIII по XIII век нашей эры — прилагали большие усилия к тому, чтобы освободиться от Птолемея и развить Аристотелеву систему концентрических сфер до степени, которая сделала бы эту систему пригодной для задач практической астрономии.
В отличие от арабов астрономы и математики средневековой христианской Европы слепо следовали за Птолемеем.
Наряду с Аристотелем, Птолемей был непререкаемым церковным «авторитетом», и всякое посягательство на его учение считалось делом «богомерзким».
VII. КОПЕРНИК И БРУДЗЕВСКИЙ
К великой досаде Николая, профессор Войцех Брудзевский прекратил чтение астрономических комментариев как раз в тот семестр, когда братья приехали в Краков. В течение двадцати лет лекции Брудзевского неизменно привлекали в Ягеллонскую академию слушателей изо всех углов Европы. Сам король поэтов Конрад Цельтес[85], на чью голову возложил лавровый венок германский император, прослушал полный курс астрономии, сидя у ног Брудзевского. В латинских гекзаметрах отдал он дань восхищения славному ученому. Ян Зоммерфельд, молодой гуманист, писал о своем учителе и друге: «В науках математических Брудзевский силен необычайно. Все великие истины, найденные некогда прозорливым гением Эвклида и Птолемея, он умеет изложить так, что истины предстают перед вами в ясном свете дня и вы словно видите их собственными глазами».
Готовясь уйти на покой, маститый ученый оставил за собою только чтение любимого Аристотеля. Птолемея он передал в наследство Альберту Шамотулому, известному польскому астрологу. А «Сферы» Сакробоско[86], «Начала» Эвклида, «Календарь» Региомантана, таблицы затмений, «Теорию планет» Пурбаха стали комментировать молодые магистры и лиценциаты — всё прежние его ученики.
Одной из обязанностей Брудзевского как профессора астрономии было начертание в начале каждого года гороскопа, предрекавшего судьбу столицы королевства. Ежегодное гадание тяготило Брудзевского. Сколько раз предсказания, составленные в нарочито туманных выражениях, доставляли их автору один конфуз. А за все труды университет платил профессору «искусств» жалкие гроши.
Все это, надо полагать, сыграло свою роль, когда ученый принял решение покинуть кафедру, на которой прославил «кормилицу-мать» — Ягеллонскую академию.
Почти освободившись в университете, Брудзевский стал читать лекции по астрономии в бурсах по приглашению студентов и у себя на дому.
Студент Коперник явился к Брудзевскому с письмом от епископа вармииского. Ученый знал Ваценрода, не раз встречал его при королевском дворе в годы, когда «прусского каноника» ко двору еще приглашали.
Николая принял крепкий старик лет шестидесяти. С добродушного румяного лица, обрамленного белой бородой патриарха, глядели на юношу добрым, рассеянным взглядом большие серые глаза навыкате.
Брудзевский жил одиноко, в безбрачии, как то положено было профессору. Но в просторном жилище стоял стоголосый гомон — все углы заселяли птицы, нежно любимые астрономом. В университете знали, что пан Войцех питает большое пристрастие к закускам и выпивке. Озорные бурсаки уверяли Николая, будто пичуги находят себе пропитание, выклевывая крошки из буйных зарослей на лице хозяина в часы, когда тот сладко спит после очередного возлияния.
Брудзевского живо заинтересовал рассказ молодого Коперника о занятиях его с каноником Водкой. Водку профессор помнил прекрасно, хоть у него перебывала добрая тысяча учеников таких, как этот каноник. Водка все еще увлекается сооружением солнечных часов? Николай позабавил Брудзевского рассказом, как толстый каноник вместе с ним лазал по южной стене влоцлавского собора, рискуя каждую минуту свернуть себе шею. Сейчас там прекрасные солнечные часы в двадцать локтей