Наконец в одно прекрасное утро нам выдали чистое белье, переменили старые одеяла на новые и объявили, что сегодня наверное будет губернатор.
— Почистите сапоги, почистите сапоги. Сторожу выдана бутылка ваксы — спросите у него, — суетился Адам Ильич, осматривая нас перед молитвой. — Ты все еще, Оверин, не пришил пуговиц! Ах ты господи! А руки, руки! Точно ты трубы чистил. Без булки.
«Будет ли губернатор спрашивать уроки? Если будет, то, вероятно, несколько человек засекут до смерти», — соображали мы, столпившись в сторожке, чистя сапоги и пришивая пуговицы.
Сколков был убежден, что если директор не дает меньше ста розог, то губернатору стыдно дать меньше трехсот.
Под влиянием этих соображений все вели себя очень спокойно, так что Малинину, который обыкновенно становился у доски с мелом в руках и под заглавием «Шалили» писал фамилии разных преступников, строивших ему рожи, бросавших в него жеваной бумагой и совершавших другие более или менее злонамеренные пакости, — Малинину на этот раз было нечего делать.
Во время второго урока среди всеобщей тишины дверь в коридоре стукнула. У всех вылетел неслышный вздох, в котором как будто заключалось слово «идет». В коридоре раздавались смешанные звуки шагов, очевидно принадлежавших нескольким человекам. Мы с трепетом слышали, как шаги эти скрылись в соседнем классе, как там, согласно наставлению инспектора, прокричали «Здравия желаем». Наш учитель замолчал, и все мы замолчали. Через минуту опять послышались шаги; они явственно приближались, и наконец в класс, среди всеобщей тишины, вошла целая процессия. Впереди шел губернатор, сухощавый мужчина, с седой, плешивой головой, заткнутой, точно пробка в бутылку, в высочайший красный воротник; густые золотые эполеты обвисли слишком низко на его узких костлявых плечах. Само собой разумеется, мы все вскочили на ноги, едва только показался в дверь четырехугольный носок губернаторского сапога.
— Здравствуйте, дети! — крикнул губернатор, махнув своей фуражкой с красным околышем.
— Здравия жела-о-о-о-оем! — пронеслось по классу. Губернатор, дойдя до стены, повернулся назад.
— Застегивать крючки! Застегивать! Не нежиться! Не распускаться! — проговорил он, подергав одного из учеников за воротник. Директор, инспектор и свита засуетились, но губернатор сделал крутой полуоборот и быстро вышел за двери.
В этот день нам дали щи значительно жирнее, жаркое было не сожжено, как уголь, и каша сварена на молоке; но на другой день опять все пошло по-старому.
Настало рождество — скучные и праздные дни, которые тянулись невыносимо долго. Я значительно подвигался в изучении Марго, но эта работа мало развлекала меня, и порой, глядя в окно на валивший снег и сумрак, наполнявший воздух, я готов был плакать от неопределенной тоски, сосавшей мое сердце. Когда настали опять классы, я был рад от души. Время полетело быстрее, и я не заметил, как начал таять снег…
Однажды после обеда к нам явился инспектор в синем мундире с безобразным стоячим воротником, из которого был высунут орденский крест и кусок ленты. Все засуетились. Он велел собираться в церковь.
— Дети, — сказал он, отвертываясь от Адама Ильича, который казался очень пораженным, — дети, вы понесли большую, горькую потерю: по воле всемогущего бога дорогой наш монарх скончался.
Все были очень поражены и молча слушали инспектора.
— Теперь, господа, пойдемте в собор — присягнуть новому государю императору, Александру Второму, — тем же растроганным голосом сказал инспектор.
— Завтра не учиться, Семен Васильевич? — спросил кто-то.
Инспектор, как будто не слыша неуместного вопроса, обратился к Адаму Ильичу.
— Так неожиданно и в такой момент! — сказал он.
— Отчего умер государь, Семен Васильевич? — спросил один старший из толпы, окружавшей инспектора.
— От гриппа.
— Что это такое — грипп?
— Это какая-то горловая болезнь. Государь простудился. Он всегда одевался легко, как простой солдат.
По городу гудел звон и отзывался набатом, как будто извещающим об ужасном народном бедствии: пожаре, наводнении или землетрясении. Когда мы вышли и отправились в стройном порядке в церковь, на улице происходило смятение. Толпился народ; небольшие кучки людей, собравшись у домов, с жаром разговаривали о чем-то; многие бежали куда-то бегом; экипажи неслись полной рысью взад и вперед. На дороге мы встретили кадет, которых вели из церкви в две шеренги так же, как и нас. Между ними я увидел брата, который, разговаривая со своими соседями, весело смеялся. Мне это очень не понравилось — минута была слишком торжественна, чтобы смеяться над чем бы то ни было, и я не ответил брату на его кивок.
— А что, если это врут все — если царь жив, а это попусту народ смущают? — услышал я басистый голос с левой стороны тротуара. У ворот какого-то двухэтажного барского дома собралась пестрая дворня, и какой-то парень, молодцевато стоя перед компанией горничных, поваренков и лакеев, произнес слышанную мной фразу.
Оверин, шедший рядом со мною, мгновенно оживился.
— Что, если государь в самом деле жив? — в раздумье обратился он ко мне.
— Как?
— Может быть, это ложное известие. Кто-нибудь выдумал.
— Вот!
— Может быть, государь сам захотел испытать: что будет, когда узнают о его смерти, и нарочно велел объявить, — сказал Оверин.
Оверина не покидала мысль, что все это — фальшивая тревога. Ему не хотелось верить простому, несчастию, и он предпочитал верить счастливому чуду.
Церковь была полна народу; мы застали только последние слова манифеста, да и те я нехорошо расслышал за толкотней и давкой. Скоро раздалось множество голосов, повторявших слова присяги за священником; этот глухой говор был похож на ропот дерев во время большого ветра.
По возвращении из церкви нам выдали кусочки крепу и приказали навязать их на рукава.
VIIМЕНЯ СЕКУТ РОЗГАМИ ЗА УЧАСТИЕ В КУЛАЧНЫХ БОЯХ
Последний скандал, устроенный Андреем у Шрамов, сверх всякого ожидания, разрешился для нас с братом очень приятными последствиями. Катерина Григорьевна вскоре сама приехала в гимназию, обласкала меня, дала мне коробку конфет и сказала, что напрасно мы так громко стучались в дверь, так как ее кабинет не был заперт. Брат мне рассказал, что она таким же образом почтила своим посещением и корпус, где очень долго разговаривала с Андреем, целовала его и просила ходить каждый праздник. При воспоминании об эротической сцене, виденной нами в кабинете, я краснел от омерзения, а Андрей смеялся, передразнивая порой гвардейца, пользовавшегося расположением Катерины Григорьевны. Надо, впрочем, заметить, что мы условились с братом никому не рассказывать того, что видели, и не нарушали этого условия.
Раз, когда мы возвращались от Шрамов, брат закричал: «Сеня! Это ты! Здравствуй!» Он остановил бежавшего мальчишку, по уши уткнувшегося в маленький воротник куцей и узенькой беличьей шубенки, покрытой синим потертым сукном. Было очень холодно, несмотря на начало марта, и из шубы виднелись только кусочек красного носа и один глаз с заиневшими ресницами, да верх бараньей шапки. Семен бежал почти бегом, и Андрей остановил его на всем лёту.
— Здравствуй же!
— Здравствуйте, — неловко проговорил Семен, высвобождая свои руки из рукавов, сложенных для тепла вместе. Шуба распахнулась, и мы увидели баранью шапку, красное круглое лицо с пугливо бегавшими глазами, а внизу засаленное серенькое нанковое пальто.
— Где ты живешь? Как поживаешь? Привык здесь? Отчего ты к нам не пришел? — весело спрашивал Андрей.
— Вы как поживаете? — спросил с замешательством Семен, очевидно не знавший, что ему говорить.
— Ну, пойдем, Андрей: тут холодно, — сказал я. Я чувствовал себя в очень неловком положении на большой улице, рядом с мальчиком, который был одет хуже всякого казачка, набивающего трубки, и который очень походил на уличного мальчишку.
— Где же ты живешь? — допрашивал Андрей, не обращая никакого внимания на мои слова, и взял смущенного Семена за обе руки.
— Недалеко, здесь под горой, в Жидовской слободке.
— Вот и отлично! Пойдем к тебе! — восхитился Андрей. — Нам ведь рано еще являться.
— Пожалуй, только… — начал Семен.
— Что за глупости! Пойдем лучше домой; когда-нибудь в другой раз, — заметил я.
— В какой в другой раз? — с неудовольствием передразнил меня Андрей. — Мы и квартиры не знаем…
Во всяком случае нужно было куда-нибудь идти. Стоять на людной улице, где того и гляди кто-нибудь мог заметить нас, было всего хуже.
— Пойдем же к тебе, посмотрим, — говорил Андрей, дергая своего приятеля за обе руки.
— Там ведь у нас нехорошо, — смущенно заметил Семен.
— Что за беда! Ничего! Веди! — нетерпеливо восклицал Андрей, дергая Новицкого все с большей и большей энергией.
— Вам неловко покажется.
— Ну, вот еще! — заключил Андрей и, не допуская дальнейших возражений, потащил Семена вперед по тротуару.
Нечего делать, мы пошли.
— Что же ты делаешь? Учишься? — спрашивал Андрей. — А я, брат, тебя часто вспоминал. Вот бы хорошо, кабы ты был тоже в корпусе. Помнишь, как мы с тобой дрались из-за Барбоски, а? Все-таки в деревне лучше, чем здесь. А тебе как кажется?
— И мне тоже.
— Отчего это у вас нет никакой формы?
— Не заведено.
— А у нас и ружья дают, — продолжал Андрей, — где же эта Жидовская слободка? Далеко она?
— Да вот она.
Слободка, совершенно непроходимая по случаю грязи в другие времена года, кроме зимы, представлялась теперь какой-то пустой деревушкой, заброшенной в средину снежной пустыни. Маленькие деревянные лачуги с покосившимися воротами, точно высыпанные с неба могучею рукой, разбросались по земле как попало. Оторванная калитка висела на одной петле и уныло покачивалась; выбитое стекло было заткнуто тряпкой; торчавшие из крыш черные трубы не дымились и не показывали никакого признака жизни. Вся слободка, казалось, замерзла; присутствие живых людей решительно ничем не проявлялось.